— Как хорошо, что вы оказались таким, каким я хотела знать вас. Ведь мы, девчонки, ужасно глупы: всегда воображаем такое, что со стороны поглядеть — смешно. А мы верим, что это так. Так, как думаем мы. Потом, увидев, что все не так, часто плачем, ругаем себя дурами. В мужчине человек, друг — это прекрасно.
Меня точно обожгло. Я усмехнулся, вспомнив, — Зубов утверждал нечто подобное. Уж не с его ли голоса поет она?
— Чему вы смеетесь? — вдруг строго спросила Наташа и зябко поежилась, точно под холодным душем.
— Нет, я не смеюсь. Просто удивляюсь. Медики всегда представлялись мне людьми трезвыми: они слишком хорошо знают изнанку человека, чтобы поэтизировать его, как делаете это вы. Зубов, по-видимому, прав, когда твердит, что какие-то обстоятельства осквернили в мужчине человека. Не иначе, как на собственном примере убедился.
— Оставьте Зубова в покое. Ну чего вы на него взъелись? — Наташа хотела вернуть ту близость, открытость, которые минуту назад установились между нами. — Разве вы не верите, — спросила она, — что человек, который любит, решится на все?
Но я уже не мог вернуться к прежнему настроению. И равнодушно отшутился:
— Если хотите свихнуть себе голову, то подчините ее сердцу.
Мгновение она тревожно вглядывалась в меня. Потом ее разлетные брови снова сошлись в одну линию.
— Кто его знает, может, вы и правы. Я, девчонка, не поднялась до вас. А знали бы... «Свихнуть голову»... Санин рассказывал мне однажды, как его боец, закрыв телом амбразуру, оставался еще несколько минут живым. В предсмертной тоске он звал любимую. Лицо, искаженное болью, осветила улыбка: он попросил поклониться девушке и умер. Разве это не свет? Не радость? Не песня? Мой свет не во мне самой, а в том человеке, кого я люблю. Ничего вы не смыслите, Саша. Ничего! Когда-то, кажется, неделю назад, а может быть, всего лишь один час, я была гордая, верила, что скорее умру, чем утрачу самообладание, поступлюсь самолюбием. Сейчас же первая... И кому... вам открываю все, что теснится вот здесь в груди... Ну и пусть. Не все ли равно, кто случился рядом, кто перешел дорогу, когда возникла неодолимая потребность излить душу.
На дворе с вечера бушевала пурга. С воем и свистом билась она в дверь блиндажа, тысячами рук трясла ее, будто хотела сорвать со скрипучих петель, скреблась, стучала. Иногда в стон ветра вплетались автоматные очереди, глухие взрывы, далекие, как будто доносились с того света. А в печке, весело перемигиваясь, по-домашнему потрескивали поленья. Наташа, уронив на колени руки, низко склонила голову.
— Вряд ли мы когда-нибудь сумеем понять друг друга, Наташа, — сказал я после паузы. — Не хочу предугадывать, что именно преследовал Зубов, но на этот раз он был честен, предупредил — опрометчивость не ведет к добру. Если я хотя бы на йоту сомневаюсь в человеке, значит, это не тот человек, который мне нужен. Рано или поздно розовый туман рассеется, и явь предстанет в неприкрытом виде, принеся вместо счастья горечь и тоску. Я обещаю вам не переходить дорогу.
В тесной печке билось, беспокойно металось пламя. Наташа смотрела на него, широко открыв глаза, в уголках их зрели слезы. Я встал и, подойдя к нарам, отыскал ушанку, взял шинель, оделся.
— Куда вы?
— Мне лучше уйти.
Морозный резкий воздух, клубясь, ворвался в блиндаж, устлал пол, как ковром, густым белым туманом. Ветер дул с такой силой, что я едва смог закрыть дверь. Колючие иглы снега били в лицо и слепили глаза. Вьюга крутила и рвала полы шинели, отбрасывала назад, валила с ног, словно хотела вернуть меня в блиндаж.
Но не затем я уходил, чтобы тотчас возвратиться обратно.
— Стой! Кто идет? — остановил меня простуженный голос у землянки начальника штаба батальона.
Я назвал пароль и потянул на себя дверь землянки. В жарко натопленном подземелье, заставленном этажерками с книгами, столиками, стульями, — теснота, повернуться негде. Питерцев уже укладывался спать и не особенно обрадовался моему приходу.
— Откуда свалился? — вяло спросил он.
— Разумеется, не с неба.
— Садись, коли пришел.
На опрокинутой вверх дном железной бочке, приспособленной под печку, посвистывал чайник. Питерцев налил горячего чаю.
— Пей, а то посинел, как огурец. Чего это тебя по ночам носит в такую погоду?
Питерцев — мой фронтовой приятель — штабист и композитор, спит и бредит музыкой. Солдаты на днях притащили ему из отбитого у немцев блиндажа пианино, и теперь он не расстается с ним. Питерцев — капитан, с друзьями сдержан, в бою предприимчив и храбр. Зато, как школьница, запинается от волнения перед людьми, мало-мальски разбирающимися в музыке. А если, не дай не приведи, встретится «авторитет» — был Питерцев и нет его.
Он высок и ладно скроен, белокур; смотришь и думаешь — хоть на рекламу в институт красоты, не штабом человеку командовать, а мазурку на подмостках танцевать. Однако кто видел Питерцева во время боевых операций, тот чувствовал железный сплав его воли. Этого человека побаивался даже старик Санин. Но любимцем он был всеобщим: любило его начальство, любили солдаты, он у всех всегда на виду. Предприимчивый, разговорчивый, веселый. Щедра к нему жизнь, и судьба хранит его. Мне же в Питерцеве больше всего интересен музыкант. Когда он садится за инструмент и в мгновение ока уводит тебя от всего мелочного, тебя окружают дивные видения, ты плачешь или радуешься.
Питерцев старше меня на два года, неделю назад мы шумно отпраздновали его двадцатипятилетие. Дружба наша с ним несколько странна: мы больше спорим и ругаемся, редко сходимся во взглядах на жизнь. Во мне он нашел какое-то «цельное начало», как выразился однажды. Что это такое — убей не понимаю.
Кружка кипятку согрела меня. Я налил вторую. Питерцев в расстегнутой гимнастерке, без ремня, сунув руки в карманы брюк, расхаживал по землянке, как в тесной клетке.
— А мне успели донести, — остановился он около меня. — Значит, Метелин усердно атакует военфельд-шера?
— Это кто же? Уж не Санин ли звонил?
— Какое это имеет значение? Умные люди еще не перевелись.
— Если сплетники у тебя умные, то выходит, что все порядочные люди — дураки. Что ж, может, ты и прав; у каждого своя колокольня. А со сплетниками все-таки надо бороться. Знаешь как?—спросил я.—Надо резать уши тем, кто слушает их.
Питерцев пожал плечами и потянул себя за кончик носа: дескать, «неисправимый человек»». Я терпеть не мог эту его манеру.
— После провала в разведке наверстывал, так сказать, на женском фронте? — продолжал он иронизировать. — Авось, клюнет. И Зубов туда же. — Питерцев почти зло заключил. — Ну и болваны ж вы, как я посмотрю. Не умеете ценить в человеке человека.
Я догадывался еще раньше — Питерцев симпатизирует Наташе. Но он скорее умрет, чем выдаст свою тайну.
— Ты что копья ломаешь? — отодвинул я кружку и в свою очередь загорелся желанием уколоть Питерцева. — Сожалеешь, что не опередил нас с Зубовым?
Питерцев вспыхнул.
— Советую пошлость-приберечь для Зубова и иже с ним. Мое мнение о Наташе тебе известно: я герой не ее романа. Но я буду искренне рад, если она встретит достойного себя друга. Это редкий, большого сердца и души человек. А вы...
Я рассмеялся:
— Поздравляю! Доняла, значит, злодейка ревность? Шила, брат, в мешке не утаишь.
Тонкое лицо его побледнело, левая бровь, изломав-
шись, поползла кверху. Но он сдержался, почти спокойно сказал:
— У тебя обязательно крайности: ты не можешь, чтобы не ходить по острию. Пойми, Зубов, да и ты — птицы бескрылые, нашли время для излияния страстишек! Человек ведь беззащитен: он пережил страх, почти безумие. Он открыт, доверчив, он готов и способен пойти на все и может зайти слишком далеко. А завтра возненавидит вас, но это — полбеды! Возненавидит себя на всю жизнь — вот что печальнее всего.
— Ну, пошла писать губерния, — безнадежно махнул я рукой. — Тебе бы не меня, а слюнтяя Вертера в друзья. Вот вы бы с ним спелись, как по нотам. Тут бы ты нашел общий язык.
— А то прикажи как начштаба мне, да и Зубову заодно, совершить подвиг беспримерный во имя любви и, кстати, музыки.
— Не паясничай. Подвиг! — пренебрежительно сжал губы Питерцев. Зубов и ты — два сапога пара. Еще болтаешь о подвиге. Вы не способны воспринимать девушку как девушку, оценить ее красоту, порыв ее чистой души. У вас на уме низменные цели. Вам не дано понять языка чистой любви и, если хочешь знать, языка высокой музыки — всего того, что делает жизнь прекрасной, поднимает ее к звездам...
— Как прикажешь понимать твою философию: «Воспринимать девушку как девушку?» Что это такое? Понимать Питерцева как Питерцева еще куда ни шло. Фу, приторно! — и чтобы окончательно его убить, издеваясь, сказал: — В женщине я вижу прежде всего женщину, пусть она будет хоть трижды раскрасавицей и обладает расчудесной душой. Святая ее обязанность уготована самим богом — рожать детей, тем более нынче, когда солдаты нужны.