Вот почему самая крупная из ожидавших Густава Ренке неожиданных неприятностей была на некоторое время отсрочена.
Пролежав часа четыре под кроватью, комендант села Большие Поляны, наконец, осмелился вылезти и начал действовать. Первой его заботой было установить связь с начальством и свалить ответственность за происшедшее на начальника карательной экспедиции. Мало того, из представленного обер-лейтенантом доклада явствовало, что в Больших Полянах царит полный порядок и что партизанский отряд появился из другого района. Это, разумеется, ничуть не мешало Ренке требовать немедленной присылки новой карательной экспедиции. Доказывая, вопреки здравому смыслу, что в Больших Полянах спокойно, Густав Ренке исходил из весьма несложных соображений: как ни опасно было сидеть в оккупированном селе, но он по опыту знал, что на передовых позициях куда опаснее, и попасть туда ему не улыбалось. Поэтому он и стремился показать себя образцовым комендантом.
Однако хитрость Густава Ренке удалась лишь наполовину. Начальство приняло доклад благосклонно и ответило:
— То, что в Больших Полянах успешно водворяется новый порядок, — очень хорошо, продолжайте так же действовать и в дальнейшем. Но карательного отряда в ближайшее время прислать не можем, так как вооруженные силы нужны в других, более ответственных местах.
Дело кончилось тем, что коменданту Ренке дали двенадцать полукалек и предложили управляться собственными средствами.
Густав Ренке вернулся в Большие Поляны в самом подавленном состоянии духа. Двенадцать инвалидов и уцелевший Дрихель — такова была вся вооруженная сила, которой он мог располагать. И он использовал ее по прямому назначению — для охраны собственной персоны.
Что касается командира партизанского отряда Дяди Миши, то, решив, что Ренке не только не опасен, а, наоборот, полезен для получения сведений о передвижении немецких частей, он, базируясь на Большие Поляны, перенес свою деятельность в соседние районы, где проходили важные шоссейные дороги и железнодорожная магистраль.
О бурных событиях, пережитых Большими Полянами в конце лета, свидетельствовала только огромная виселица, воздвигнутая Василием Степановичем на второй же день после налета партизан и освобождения приговоренных к смерти. Вид этой виселицы приводил в смятение не только старосту Якова Черезова, но и Дрихеля, которому казалось подозрительным запоздалое усердие плотника.
Есть основание думать, что Отто Дрихель был многим умнее своего начальника. Умнее — и опаснее. Напившись пьяным (а после налета партизан он пил систематически), Дрихель становился нагл и дерзок до безрассудства, не теряя, однако, способности вредить последовательно и расчетливо. В основе всех его поступков, пьяных и трезвых, лежала ожесточенная ненависть ко всему миру, ненависть, питавшаяся сознанием своей обреченности. Гораздо раньше своего начальника Отто Дрихель понял, что время приятных неожиданностей безвозвратно миновало и что расплата за них — недалека и неминуема. Он чувствовал, что Большие Поляны живут непокорной, затаенной и непонятной для него жизнью, и борьба со всеми ее проявлениями стала его главной целью.
Однажды он едва не поймал Василия Степановича. Передав ему заказ на несколько крестов, он вышел и притаился за дверью. Василий Степанович повернулся к доктору и совсем уже собрался, по своему обыкновению, отпустить заковыристую шутку и заняться арифметикой, но тут доктор приложил палец к губам. Плотник промолчал, и сейчас же в сарай ворвался Дрихель.
— Патшему мольтшаль?
— Говорить не о чем, вот и молчал…
— Мольтшал и думаль… Што думаль?
Василий Степанович побагровел, и его бородка начала принимать уже знакомое нам горизонтальное положение. Разговор грозил окончиться плохо, но, к счастью, его прервал голос Ренке, позвавшего Дрихеля.
— Опасная дрянь! — сказал, успокаиваясь, Василий Степанович. В любую минуту застрелить может… А глянь, доктор, нам ныне юбилей справлять можно. В аккурат тысячу изделий имеем. Чтоб быть ему, каналье Дрихелго, тысяча первым…
Если в своем крайне тяжелом положении доктор Великанов мог черпать кое-какое утешение в причастности к успешным действиям партизан, то Ульяне Ивановне приходилось несравненно тяжелее. При всей жизнеустойчивости, при всем своем умении находить выход из любого, казалось бы, совсем безнадежного положения, временами она приходила в состояние, близкое к отчаянию.
Некогда оживленное село Большие Поляны было почти безлюдно. При приближении врага в самый разгар лета из него ушли все, кто только в состоянии был двигаться. Самые сильные, суровые и храбрые примкнули к лесным партизанским отрядам, другие ушли ковать победу на оборонные заводы, третьи остались оберегать колхозное добро и скот, ютясь у друзей-колхозников, до которых не докатилась огневая военная беда. Остались жить при немцах больные да немощные старики, которым не под силу был трудный и далекий путь.
С кем ни заговорит Ульяна Ивановна, в какой уголок ни заглянет — везде горе, болезнь, голод и смерть. И не чужое горе, а общее, а если общее, то и ее, Ульяны Ивановны, горе. Так, по крайней мере, поняла она. И получилось само собой, что, поняв это, стала сестра-хозяйка большим и нужным на селе человеком.
Услышит, скажем, Ульяна Ивановна, что на другом конце села захворала одинокая старуха, накинет платок и задами, чтобы лишний раз не видеть немцев, побежит туда, навстречу чужой беде. Придет и дверь настежь откроет.
— Жива, Марковна? Слыхать, хворать задумала?
Спросит весело, а у самой душа на части разрывается.
В избе темно, смрадно, холодно. Больная в дальнем углу лежит, комочком сжалась, прикрытая бог знает какой рваной и грязной ветошью. Не то стонет, не то плачет:
— Видать, смерть приходит, Ульяна Ивановна… Сил больше нет.
— Выдумала еще — «сил нет»! — скажет, бывало, Ульяна Ивановна. — Ты наперед избу проветри да свежим воздухом дыхни.
И тут же за дело возьмется. Двери распахнет, сорвет с окон «затемнение», не спрашивая, примется за приборку больной. Попутно выскочит на огород, подкопает куст картофеля и в соседнюю жилую избу за огоньком заглянет. Через десять минут на загнетке пламя пляшет, греется вода для мытья и картошка варится. Плеснет в нее принесенным молоком Ульяна Ивановна, разомнет скалкой и скомандует:
— Поднимайся, пюре готово, после — чайку выпьешь. Да помойся сначала, опускаться нечего… А помереть — дело дурацкое и совсем нехитрое — от него немцу радость… До своих дожить надо. Бери ложку-то… Пюре — это самое диетическое… Да долго мне тебя уговаривать!.. Ведь я тебя, Марковна, за умную старуху считала.
Прикрикнет Ульяна Ивановна на больную и, странное дело, глядишь — той лучше становится: поднимется, помоется, горяченького съест и оживать начнет.
— Спасибо, Ульяна Ивановна, вовек не забуду!
Немало людей сумела взбудоражить и поднять с постели Ульяна Ивановна, но бывали и такие случаи, когда не помогали ни пюре, ни чай, ни суровые слова. Посуетится, покричит Ульяна Ивановна, а ничего не получается — совсем в человеке силы нет.
— Ну уж ладно, лежи спокойненько, не буду тебя донимать. А вечером доктора приведу — он лекарство даст.
Скажет так, отвернется и слезинку смахнет.
А скоро Ульяну Ивановну постигла настоящая, неотвратимая беда.
Произошло это хмурым осенним утром, когда доктор Великанов и Василий Степанович только что ушли на работу.
Заперев за ними дверь, Ульяна Ивановна взялась было за приборку избы; вдруг в сенях раздался громкий и повелительный стук.
«Немцы, — догадалась Ульяна Ивановна, — свои так нахально ломиться не будут».
Она не ошиблась. Порог избы переступил, держа наготове автомат, немецкий солдат; из-за его плеча выглядывал Дрихель. Сердце Ульяны Ивановны дрогнуло от тоскливого предчувствия.
Увидев сестру-хозяйку, ефрейтор осклабился.
— А, матка! — сказал он и, вытащив лист бумаги, сел за стол. — Как твой имя и фозраст?
— На что это вам понадобилось? — осмелилась спросить Ульяна Ивановна, когда роковая запись была сделана.
— Арбайтен путешь, — ответил Дрихель и, встав, покосился на постель доктора.
«Ой, сопрет что-нибудь, — мелькнуло в голове Ульяны Ивановны. — И как это я прибрать не успела!»
Так оно и вышло. Стуча сапогами, Дрихель шагнул к кровати, сорвал одеяло и, поднеся его к окну, внимательно разглядел на свет. По-видимому, осмотр удовлетворил его. В высшей степени аккуратно прижав одеяло подбородком к груди, он сложил его и повесил на руку, как это делают базарные торговцы.
После этого он нагло подмигнул Ульяне Ивановне и произнес:
— Руски шляфен фредно. Руски должен арбайтен.
Ульяне Ивановне очень хотелось схватиться за кочергу, но, увы, совсем близко от нее чернело дуло автомата, угрожающе торчащего в руках солдата.