Мы подошли к берегу районного центра уже под самое утро.
На последних милях катер пошел бойчее, да и ветер вроде начал стихать; в кромешной тьме даже обозначилась утренняя заря.
Уходя с берега в свою комнатку в старом культбазовском доме, я оглянулся и не поверил своим глазам: на горизонте проступил под алым светом скалистый мыс Нунэкмун, теперь такой привлекательный и желанный, а совсем недавно зловещий и мрачный.
Я проснулся от яркого солнечного света, от нестерпимых лучей, бьющих в незанавешенное окно комнаты. Глянув на часы, убедился, что безнадежно проспал завтрак и придется довольствоваться одним чаем, благо у меня был электрический чайник, собственность уехавшего в отпуск хозяина.
По едва я зачерпнул воды и воткнул вилку в штепсель, как в дверь постучали, в комнату вошел Кеша Иванов, выбритый и хорошо отдохнувший, так непохожий на вчерашнего, страдавшего от морской болезни.
— Летим в твое родное село Улак! — сообщил он. — Погода отличная. Прямо звенит! Видно, здешние морские боги наконец сжалились над нами. Все готовы, ждут только тебя.
Чай удалось попить в кабинете начальника лаврентьевского аэропорта. Напротив меня сидел небольшого роста, ладный, суховатый мужчина в летной форме.
— Знаменитый в нашем районе человек, — сказал Валютин, знакомя с ним. О нем даже песни сочиняют, а ваш земляк Гоном исполняет песню-танец «Летчик Петренко прилетел»…
Человек из песни смущенно пожал мне руку и ушел готовить самолет.
Мы летели низко. Миновали гладь залива Лаврентия, нунэкмунский мыс по правому борту и снова оказались над Тихим океаном. Я не отрывался от небольшого круглого иллюминатора, прильнув к стеклу носом. Знакомые с детства места, родная, испещренная неглубокими озерками и ручьями зеленая еще тундра с лысыми каменистыми холмами, окалистыми выходами, обрывистым берегом, о который бился белопенный прибой. И вот уже Кэнискун старинное чукотское селение на южном берегу собственно Чукотского полуострова, следы покинутых яранг, старая фактория, где когда-то торговал американец Чарльз Карпентер, о котором я читал в дневниках знаменитого норвежского путешественника Руала Амундсена.
Как и в годы моего детства, тут высились кучи каменного угля: почти каждый год случалось так, что основное топливо пароход выгружал здесь, и потом его возили на собачьих упряжках, предварительно насыпав в мешки. Сколько раз я пересекал расстояние от Кэнискуна до улакской косы, погоняя своих собачек, часто соскакивая с нарты, чтобы помочь им.
Вот и улакская лагуна, колыбель моих детских и юношеских мечтаний, игрище, дорога в неведомое. Казавшееся мне ранее безбрежным водное пространство за считанные минуты промелькнуло под крылом вашего самолета, и мы приземлились на косе, довольно далеко от селения.
Попрощавшись с летчиком, мы двинулись в Улак по вязкий прибрежной гальке. Яковлев снял с себя тяжелое кожаное пальто. Навстречу нам шли встречающие, и первым до нас добрался мой старый школьный друг Гоном, тот самый, о котором Валютнн сообщил, что он сочинил песню-танец о летчике Петренко.
Гоном был в аккуратном ватнике, мохнатой кепке, но на ногах — удобные, красиво сшитые нерпичьи торбаза, в которых куда как легче шагать по гальке, нежели в ботинках или сапогах.
Он сдержанно, как и полагается у арктических народов, поздоровался со мной первым, выказав тем особую радость, и уже потом с другими моими попутчиками.
Пристроившись рядом со мной, он горестно вздохнул, сочувственно поглядев на меня, — так он выразил мне соболезнование по случаю смерти матери.
— Мы ее похоронили в ящике, по новому обычаю, — сообщил Гоном, — На Линлиннэй снесли, а могилу вырыли недалеко от хорошавцевской.
Хорошавцев был одним из первых председателей Чукотского райсовета и первым человеком, похороненным в деревянном гробу-ящике на древнем кладбище Улака.
Позади нас тяжело дышал Яковлев, и я тихо сказал Гоному:
— Возьми у гостя пальто.
— Вот спасибо! — с облегчением поблагодарил Яковлев. — Сразу видно культурного человека!
— А мы улакские — такие! — с оттенком хвастовства заявил Гоном. — Недаром он, — Гоном кивнул на меня, — наш земляк. Мы им гордимся.
— И правильно делаете, что гордитесь, — сказал Яковлев.
Мне как-то стало не по себе, и я немного отстал от всей группы.
Мы шли по самому гребню старой улакской косы. Впереди уже виднелась полярная станция. Я узнавал большой дом, где помещалась кают-компания, новую радиостанцию, построенную взамен сгоревшей на моей памяти зимой сорок пятого года.
Сердце наполнялось смятением: как мне себя вести в родном селении? Где остановиться? Дальних родичей вроде бы много, но самых близких нет. Давно нет яранги дяди Кмоля, наша, наверное, заколочена…
Возле полярной станции нас встретил председатель сельского Совета Кэлы.
— Остановишься у Владика Леонтьева, — сказал он, узнав меня.
Вот и знакомое школьное здание. Как будто ничего здесь не изменилось, как будто не прошло двух десятков лет с того памятного сентябрьского дня, когда я впервые вошел в эту дверь…
На пороге стоял Владик Леонтьев, директор улакской школы, когда-то сидевший со мной за одной партой. А с ним рядом — мой, то есть наш, первый учитель, старый Татро.
Мы молча обнялись и вошли внутрь школы.
У каждого хорошо знакомого здания есть свой, свойственный ему, запоминающийся запах. Такой запах был и у старой улакской школы, рубленной из толстых, аккуратно оструганных бревен, плотно пригнанных друг к другу. Вход был через небольшой тамбур и кухню с плитой, в плиту вмазан чугунный котел. Зимой в нем таял плотный снег или же лед, принесенный с замерзших окрестных ручьев. На переменах ребятишки по очереди пили из этого котла студеную до ломоты в зубах воду.
Ничего не изменилось. Та же тесная учительская с продавленным диваном, на котором лежала приготовленная для меня постель с одеялом явно интернатского происхождения.
Потом мы пили чай, заедая его сушеной рыбой, выловленной старым Татро.
Старик вспоминал наши школьные проделки и посмеивался в свои редкие и тугие, как у моржа, усы.
— Вот не думал никогда, что ты, Владик, станешь директором школы, а ты, — кивнул он мне, — пишущим человеком. Жизнь очень удивительна!
По случаю приезда большого начальства в Улаке царило небывалое оживление. Гости обходили дома, яранги, наведались в косторезную мастерскую, детский сад, пекарню, старый интернат…
После обеда гостей ждали в школе. Владик встретил их в меру приветливо, с большим достоинством.
Мы с Тамарой, женой Леонтьева, и Татро остались в квартире допивать чай.
Но наше спокойное чаепитие было прервано посыльным от Яковлева.
Гости и хозяин стояли в самом большом классе и казались сильно возбужденными. Видно, только что о чем-то спорили и еще не остыли. Валютин вытирал лицо платком, а Владик нервно теребил в руках школьную тетрадку.
— Значит, вас считают самым большим националистом среди чукчей? — спросил Яковлев Леонтьева, видимо, этим вводя меня в предмет спора.
— Даже доносы на меня пишут, — улыбнулся Владик.
— Ну, насчет этого вы поосторожнее, — строго произнес Валютин.
— Как же так, оказалось, что русского человека считают большим чукчей, нежели местных? — спросил Яковлев.
— Но при чем тут национализм? — как-то надрывно выпалил Владик. — Обыкновенное человеческое сочувствие и понимание людей. Чтобы сохранить самобытность народа, всего-навсего нужно развивать и поддерживать привычный местным образ жизни и язык. Любовь к родному делу надо прививать со школьных лет… Вот почему у нас свой вельбот…
— Есть же распоряжение областного отдела народного образования, чтобы школьники не занимались опасным для них делом, — заметил Валютин официальным, сухим тоном.
— Это ведет к ликвидации преемственности, — возразил Леонтьев. — Откуда молодой человек будет знать жизнь, способ добывания пищи? Что же ему, вечно пребывать в интернате на государственный счет?
— А вы против интернатов? — сузив глаза, спросил Валютин.
— Если честно, то да, — жестко и даже немного грубовато ответил Леонтьев.
Видимо, это был давний спор между председателем районного Совета и директором уланской школы.
— Если бы в интернате продолжалось обучение отцовскому ремеслу, я был бы не против, — сказал Леонтьев, на этот раз обращаясь к Яковлеву. — Но именно в интернате от чукчи и эскимоса к его возмужанию ничего настоящего не остается…
— Ну, вы перегибаете, — угрожающе произнес Валютин. — Именно в вашей школе учились знаменитые на всю Чукотку люди — летчики Тымнэтагин и Елков, художник Выквол, отсюда вышел крупный государственный деятель Отке. И вот еще пример, — Валютин кивнул в мою сторону. — Почему вы не хотите, чтобы чукчи и эскимосы были радистами, учителями, летчиками? Вы что же, норовите оставить их на уровне первобытнообщинного строя?