Август заполнил собою все: время, предметы, события, воздух» весь мир, всю вселенную, всю землю, на которой жила Надя.
Первые дни были просто похожи на сон, и Надя часто пугалась: проснется — и все исчезнет. Потом дни смешались, свились в один искрящийся счастьем свиток, похожий на Млечный звездный путь.
Но странное дело: казалось бы с тех пор, как приехал Август, она должна была забыть о своей работе, о людях, о своей необходимости заботиться о них, лечить, перевязывать, успокаивать, ездить куда-то в другие деревни и кишлаки, а лишь вся, безраздельно отдаться ему, жить в его объятиях долго, всю жизнь, бесконечно, жить среди его ласк, словно окутанной облаком. Нет, приезд Августа влил в нее бодрости, вдохновения, радости жизни. И люди, окружавшие ее, знакомые и незнакомые, веселые и добрые, злые и мрачные, дивились: одни той легкости, с которой она прошла по двору из сада, появившись вдруг у двери своей амбулатории; другие тому, как она неслышно, совсем безболезненно, словно волшебной палочкой, прикасалась пинцетом к открытой, похожей на разрезанный гранат кровоточащей ране, которой даже дыхание ребенка причинило бы боль; третьи тому, как она ловко, быстро, воздушно бинтовала человеку эту самую рану; четвертые тому, как моментально успокаивался и засыпал на ее руках больной ребенок.
Дивились ее ласковым словам, ее терпению и выносливости во время поездок по дальним селениям, лучистому взгляду и улыбке, которыми она всегда одаривала мужа, Августа, появлявшегося в дверях амбулатории.
Некоторое время он стоял в низком квадрате распахнутой двери, пригнув голову под притолокой, раскинув руки в стороны, держался за косяки, словно пьяный, и смотрел, как Надя хлопотала вокруг больного.
— Сейчас, милый. Я сейчас… Потерпи минуточку. Только одну капелюшечку потерпи. Погуляй по саду, — говорила она ему, будто ребенку, ласково, тихо, почти шепотом, успевая при этом и улыбаться, и кивать головой, и озорно, заговорщически подмаргивать, и брать со столика то пузырек, то ножницы, то бинт да еще что-то сказать больному.
— Но у тебя должны быть какие-то приемные часы, Надюша, — убежденно возражал ей Август, когда четверть часа спустя она прибегала к нему в сад, под раскидистую орешину, где он сидел с мольбертом. — Ведь так же невозможно. Они приходят, когда им вздумается — на рассвете, в полночь. Спишь ты или обедаешь, им все равно. И ты, вместо того чтобы приучить их к порядку, бросаешь завтрак, обед, ужин и бежишь к ним исполнять их капризы.
— Бросаю тебя, — с улыбкой подсказывала Надя, глядя на Августа лучистыми глазами. — Но какие капризы, какие капризы, Август? Ну что ты говоришь? Это бедные, забитые нуждой люди, суеверные и религиозные до фанатизма. Они верят знахарю и не верят мне. А я еще буду отпугивать их приемными часами. Я рада когда они идут ко мне.
— Ну чудесно, чудесно. Радуйся, Я ничего не имею против. Только ты из-за них не забывай меня. А то я скоро начну тебя ревновать к этим… азиатам, — не то сердито, не то шутливо добавлял Август.
Надя чуточку морщилась от этих последних слов, но посветлевшее лицо Августа и мягкий голос мгновенно рассеивали легкое облачко, упавшее было ей в душу.
— Ты мой Отелло! Единственный, неповторимый, — шептала она над его головой, опускаясь рядом на траву и подгибая под себя ноги. — Хочешь — убей меня, хочешь… поцелуй. Лучше… поцелуй.
«Хорошо… хорошо, что пронесло это облачко, — думала она. — Ведь ему стало бы больно, горько оттого, что он увидел бы на моем лице недовольство. И из-за чего? Пустые слова. Стоит ли?»
Надя понимала Августа: он был прав, нельзя было слишком часто оставлять его одного. Август не знал языка, соседи на него косились. Но и она не могла бросить службу, оставить больных и целыми днями сидеть с ним у мольберта. Он бежал к ней из сада в амбулаторию, чтобы показать новый этюд, а часто из-за простого каприза, что она не сидит с ним рядом.
С первого же дня Августа потряс и взволновал этот неведомый ему мир людей, обычаев, природы, красок, среди которых ему суждено было теперь жить самому. Ни разу с тех пор, как он расстался с Надей в Петербурге, не бравший кисть в руки, Август с первых же дней приезда вновь почувствовал неудержимое влечение к краскам, к холсту. Вместе с Кузьмой Захарычем он съездил в Ташкент на дрожках, привез такую уйму красок, холстов, кистей, что Надя пришла и в ужас и в восторг. Ужас объял ее оттого, что надо было куда-то сложить весь этот священный для Августа атрибут, а складывать было некуда, и она испугалась. Ведь теперь для Августа нужна специальная мастерская со светлыми окнами, или хотя бы отдельная комната, где он мог бы свободно расставить свои холсты на подрамниках, мольберт, разложить краски, кисти, чтобы ему ничто не мешало, чтобы он мог дышать воздухом этих священных предметов, может быть, чувствовать себя среди них гением, творцом, повелителем.
Эти мысли повергли ее в смятение. В растерянности стоя перед дрожками, с которых Август вдохновенно все, что привез, снимал сам, не позволив даже, чтобы ему помогал Кузьма Захарыч, Надя, наконец, не выдержала и несмело сказала:
— Ты меня ошеломил, совершенно ошеломил, Август.
— Своей жадностью к краскам? К холстам? — отозвался он весело.
— Да. Или… Я даже не знаю… Может быть, не в количестве всего этого дело… Не в том, что ты привез так много холстов и красок…
— В чем же тогда дело, Надюша? Что тебя волнует?
— Если уж ты так всерьез думаешь вновь заняться живописью, и так одержим своим желанием…
— То что же?
— Тогда тебе нужна специальная мастерская… А у нас такая теснота. Даже некуда сложить все это.
Август весело рассмеялся.
— Вот ты о чем. Тогда разреши мне открыть тебе тайну. Ты не знаешь еще, какую великолепную мастерскую я себе подыскал. В саду под орешиной. Светло, просторно. А сложить… Ничего, сложим. Потеснимся в комнате.
«Какой он чудесный!» — подумала она обрадованно и сказала вслух:
— Ты чудесный, Август. Ты умница.
И с той же легкостью и восторгом, с каким это делал Август, она бросилась ему помогать.
Иногда он останавливался, подносил к лицу тюбик краски. От него пахло холодом, металлом.
— Боже мой, краски, милые краски! Я снова держу их в руках! И все это ты, Надюша. Ты, — Август отвинчивал свинцовую пробку, немного выдавливал краски на пальцы, растирал, и потом молча, с упоением, подолгу дышал этим запахом краски с закрытыми глазами. Краска пахла медом, олифой и чуть-чуть кипарисом.
— Кипарисы… И южное теплое море… Вот чем пахнут краски, Надюша.
— Когда ты полюбишь этот край, то будешь находить в них запах райхона, мяты, спелой дыни, грецкого ореха, ранней осени…
— Теплой зимы, — засмеялся Август.
— Не знаю. Может быть и зимы. Зима ведь тоже пахнет. Пахнет снегом, дымком из труб.
Сначала они хотели освободить под это имущество сразу обе ниши в комнате. Одна, с полками, прикрытая марлевой занавеской, служила Наде буфетом. Другая, в которую вровень со стеной была вделана легкая двустворчатая дверь, — гардеробом. Одну они освободили быстро: фарфоровый чайник с чистыми, ничем не размалеванными щеками, маленькие белые пиалы, украшенные одной лишь тонкой золотистой полоской по самому верху, полдюжины тарелок, двухфунтовая стеклянная банка с вишневым вареньем, очень темным и густым, если судить через стекло, плотно прикрытая хрустящей бумагой и перевязанная крепкими суровыми нитками, шесть розеток и несколько жестяных банок из-под монпансье, одни пустые, другие с пуговицами, — всю эту немудреную Надину утварь они составили на плиту. Восемь месяцев в году плита стояла холодная, не топилась и была не нужна.
Зато в нишу, против их ожиданий, поместилось все и масляные и акварельные краски, и свернутые рулонами холсты, и толстая ватманская бумага, и альбомы для этюдов и эскизов.
— Вот видишь: все прекрасно. Не нужно даже освобождать наш гардероб, — сказал Август.
«Наш гардероб? Он говорит — наш гардероб!» — повторила она мысленно и прикрыла на миг глаза. Когда она снова открыла их, на черных густых ресницах ее дрожали две светлые слезинки.
— Что с тобой? — испугался Август. — Отчего ты плачешь, Надюша?
Она вытерла глаза тонким запястьем смуглой руки, улыбнулась.
— Ничего.
Не совсем веря ей, он секунду-другую молча всматривался в ее лицо.
— Ты что-то скрываешь от меня?
— Нет.
Улыбаясь, она покачала головой.
— Нет?
— Нет, милый, нет.
— Тогда отчего эти слезы?
— Все будешь знать — скоро состаришься, — пошутила она и улыбнулась еще светлее. — Не выпытывай все, оставь одну маленькую тайну для меня. Ладно, милый?
— Не оставлю. — Он взял ее лицо в свои ладони, посмотрел ей в глаза, потом повторил шепотом. — Не оставлю.
— Ничего нет, милый. Все хорошо. Я просто очень счастлива… с тобой… Вот ты сказал сейчас: «Наш гардероб». И я уж не могла сдержать слез.