Лодка ткнулась носом в песок. Сейчас я буду толкать ее. Это совсем нетрудно: дно песчаное, течения нет.
Я проваливаюсь в яму, повисаю на лодке и снова толкаю ее впереди себя.
Меня окружает заполошная толпа. Тетя Лиза со слезами молча тискает меня.
Дядя Сема раскачивает лодку, чтобы перевернуть ее вверх дном — вода плещется через край.
— Хорошая сегодня будет баня! — носятся вприпрыжку с Узнаем девчонки.
«Предатель Узнай, на бабье меня променял, — думается мне. — А бани я не боюсь: остынет, пока мы здесь. И зачем дядя Сема всем это место показал?»
Успокаиваю себя тем, что мало еще кто бывал на том берегу.
Грамотные сестры решили показать мне горизонт. Они забрались на коровник, припорошенный сеном, и затащили меня. Согра, лес и небо — горизонта нет. На западе он есть, да мешает мельница. На востоке — Зимиха, Казанка — не поймешь. Конечно же, за Елабугой, за Старицей, за лугами — горизонт. Но там дымка размыла линию горизонта и соединила небо с землей. Надо подождать, пока дымка растает.
Рая, как и водится, когда показывают «Москву», прижимает ладошками мои уши, пытается меня приподнять и больно задирает мочки. На помощь приходит Лида. Вдвоем они хотят приподнять меня за уши. Я брыкаюсь, подскакиваю и проваливаюсь сквозь худую крышу… Вместо горизонта у меня вывих ноги. Я могу только ползать. Тетя Лиза, — ветеринар, самыми верными средствами от всех недугов считала йод и клизму. Мне она ничем помочь не могла, и меня повезли в Казанку. Там ногу ощупали, поставили укол, наложили гипс и отправили с богом. Гипс по дороге с больной ноги сполз. Боль возобновилась. Дядя Сема закутал меня в одеяло и понес к Секлитинье, у которой муж коновалил: охолащивал быков, выводил глистов, прокалывал скотине животы для спуска вони, правил коням бабки.
В сетках у знахарей висели венички, пучки лекарственных трав и медные тазики. Секлитинья, что-то бормоча, поставила ухватом в печь чугунок. Костлявый коновал принес пучки болиголова, чертополоха, полыни и бросил их в таз. Секлитинья загремела у печки, подхватила чугунок рогачом.
Трава в тазу зашипела. Костоправ попробовал на палец крепость отвара, взял меня на руки, посадил в таз. Вода была очень горячая, но я терпел. Вспомнил все свои ожоги, и вода показалась мне только теплой.
Секлитинья собрала распаренную траву, наложила ее на вывихнутую ногу; коновал стал ее разминать. Чтобы вода не остужалась, Секлитинья вычерпывала медным ковшиком остывшую воду и подливала горячую.
Еремей-коновал помял суставы, пощупал взъем и резко дернул стопу.
От пятки до виска молнией пронзила меня острая боль. Я ойкнул. А костоправ уже вытирал меня сухим полотенцем. Вытер, закутал в нагретое на печке одеяло, прижал к себе и поднес к иконам…
Сама Секлитинья в основном лечила человеческие души: заговаривала от болезней, знала любовные привороты, отвороты, наговоры; искала краденое. Она даже ходила в Иерусалим выполнить волю матери — поклониться мощам господа Иисуса Христа.
После паломничества у Секлитиньи осталась большая икона. Застекленный ящичек; под стеклом в пещерке, обложенной ватой, восковой Иисусик. Эта чудотворная икона была на самом видном месте. Рядом с иерусалимской висела икона со святыми, которых нет ни в одних святцах. К ней-то и поднес меня молчаливый Еремей-коновал. Смотри, дескать, малыш, что твоя боль в сравнении с нашей, взрослой болью, памятью нашей. Мужайся и будь таким, как эти самые дорогие для селезневцев смертные святые, убиенные войной. Пусть наша, взрослая память будет и твоей памятью.
На иконе речка, бегущая к горизонту буквами «Е-л-а-б-у-г-а». Перед Елабугой озеро с островом. На острове селезень. Зелено-золотая голова, белый воротничок. Глаз большой, влажный, с темным притуманенным зрачком. Из глаза, как живая, — слеза. В воде золотой карась. На берегу озера рядком стоят люди с сиянием вокруг голов. Под каждым надпись: св. Артемий Селезнев — в левой руке трехрядка; св. Геннадий Патрахин; св. Георгий Селезнев; св. Николай Селезнев — с иконой богородицы, сын Секлитиньи и Еремея, и еще десять человек. Все в гимнастерках, в галифе, простоволосые. Суровые лица неотличимы одно от другого. Только волосы разные. У Патрахина рыжие, шпыном, у Николая Селезнева жидкие, на — прямой пробор. Четырнадцать погибших в войну селезневцев.
Еремей-коновал после погибельной смерти Артемия Селезнева, мужа фронтовички Груни, написал групповую икону селезневских убиенных святых. Вернее, это была картина, а не икона, своего рода памятник погибшим.
Сурово нахмурившись, Еремей передал меня дяде Семе, и я единственный раз в жизни увидел своего дядьку плачущим.
Кончилось лето. По нескольку раз в день я перелистывал букварь, арифметику, перебирал перышки, самодельные тетрадки. Хотя все старенькое, осталось от девчонок, но настоящее, школьное. Тетя Лиза сшила на машинке из темной материи сумку на лямке, чтобы носить через плечо. Застегивалась сумка на блестящую солдатскую пуговицу. В общем все чин чинарем. Лида и Рая будут ходить во вторую смену. А первыши в первую.
Я договорился с Федькой Реневым первого сентября идти в школу вместе. К нам захотели присоединиться Васька Герасимов, который жил напротив нашего дома, и председателев сын Вовка Пономарев с сестрой Ниной. Нину мать разодела как картинку. Белый передничек с кружевами, кружевной воротничок, белый пышный бант и настоящий портфель с блестящими уголками и блестящим замком с ключиками. Хотя я видел Нину при всем параде и прежде, но сегодня я оробел. Неловко как-то идти рядом с такой кралей.
Сам я тоже выглядел ничего. Черная толстовка, белый воротничок, короткие шаровары и скрипучие ботинки. До того скрипучие, что я стеснялся их дорогого скрипа.
Откуда-то с задов прибежала тетя Лиза. В своем засаленном мужском пиджачишке, в юбке, пятнистой от йода, в пыльных сапогах она выглядела совсем не празднично.
Тетя Лиза взглянула на меня, восхищенно ахнула и заругалась на дочерей:
— Ой да девки, подьте к чомору. Крутитесь перед зеркалом, а мальчишке шнурки не завязали.
— Да он непонимонный какой-то. Мы его учили на один и на два бантика завязывать, а он не умеет.
— Дылды стоеросовые, он же ошалел. Полгода школу ждет. Давай, Анатолий, завяжем шнурки, и отправляться пора.
Тетя Лиза завязала шнурки простым бантиком, еще раз оглядела меня и повела в школу, как маленького.
Вышел Васька Герасимов, заядлый книгочей, читающий все подряд, что попадет на глаза. Сначала его звали Герась, совсем недолго Гарась, а потом насовсем присвоили ему Карася, хотя на карася он и не походил.
Васька и сейчас уткнулся в какую-то книжонку. Чисто лунатик. В длинной холщовой рубахе, подпоясанной солдатским ремнем с надраенной бляхой, в ушитых под его рост галифе.
— Карась, ты пошто босой-то? — окликнул я приятеля.
Васька глянул на ноги:
— Я щас.
Федьку Ренева вышел провожать до калитки дед Сидор. По такому важному случаю он ненадолго оставил свои любимые подсолнухи, единственные в Селезневе с нетронутыми головами. Никто из пацанов не захотел воровать Сидоровы сковородники, низко склоненные в тяжком тугодумье.
Федьку вырядили по-военному. Гимнастерка с ремнем, брюки с широкими красными лампасами — есаульские, с первой мировой — уступил внучку Сидор. Сумка у Федьки была настоящая, полевая, из кирзы, с четырьмя чехольчиками для карандашей и ручек, похожими на патронташ.
— Лисавета, чейный мальчок? — показал дед длинной, острой бородой на меня.
— Нянькин, дедок, Полинкин.
— Твой, а я думал Полинкин, — не понял глуховатый дед. — Чой-то на утенка похож, нешто селезню клизму ставила, а он тя, селезень-то, уважил за то.
— Будь ты прова совсем, глухой пестерь. Бесстыдник, хоть бы при мальцах таку срамоту не молол.
— Не гоношись, Лиска, мой Федьра твово Утенка в учебе перекрякает. Ты ж видала, как он камаринску откалывает. А что! Токма ради его камаринской и вертался оттудова, — показал дед бородой на небо. — Ну ступай, внучок, дружкуйся с Селезнем. — И дед поплелся в свои подсолнухи.
Над красной крышей школы ручьисто тек в васильковом небе алый флаг. Первыши, которые уже складывали слова, нараспев читали: «Дэ-об-ро по-жа-ло-вэ-ать».
Нина Пономарева вышла на крыльцо и позвонила солнечным колокольчиком. Тетя Лиза подошла к нашему учителю Константину Сергеевичу, что-то шепнула ему, кивнув в мою сторону, и, поцеловав сконфуженного меня в щеку, побежала к овчарне.
Учитель повел нас в класс. В школе пахло краской. Певуче скрипели половицы в коридоре. Хотя все мы не раз бывали здесь, теперь смотрели на все по-новому, по-ученическому. На первой двери слева было написано «Учительская», на второй — цифры «1» и «3».