Размышляя об этом, он делал вид, будто рассматривает журнал на лабораторном столике. Потом налил в пробирку дихлорэтан.
В эту минуту он не думал о том, что берет дихлорэтан у Лили. Перед тем, что ему предстояло, уже ничто не имело значения.
14
Миронов знал, что Колчин взял дихлорэтан в смену Лили, знал, что он вызывал ее в больницу, но не придавал этому значения. У него не было способности к собиранию и сопоставлению фактов — качество, которое люди называют здравым смыслом. Но когда он узнал, в какой степени дело касается Лили, им овладело беспокойство за нее.
Он подошел к Лиле в цехе. Она сидела перед аппаратом, облокотившись о лабораторный столик, — поза, присущая аппаратчику, когда процесс в колоннах идет нормально. Она обернулась, увидела Миронова, улыбнулась ему. Лицо ее было спокойно, доброжелательно, безмятежно. Видимо, ничто не беспокоило ее, не волновало. Миронов был рад этому. И все же в эту минуту он искал на ее лице что-то другое. Он перелистал журнал.
— Как у тебя?
— В порядке. Что так поздно?
— На сактаме был.
— Ну как?
— Дает продукт.
— Ехал бы ты в Москву, Володя. Человеком бы стал. А мы бы отсюда тобой любовались.
— А здесь я кто?
— Что здесь? Ведь ты све-ти-ло… Только и слышишь: Миронов, Миронов. В Москве получишь лабораторию, институт, будешь номер один.
— Неплохое предложение.
Миронов вынул из кармашка пиджака очки, поднес к глазам, бросил привычный взгляд на приборы. Потом кивнул Лиле — перо на диаграмме поползло вверх.
Она отошла к щиту, тронула ручку регулятора, вернулась. Миронов опустил очки в кармашек.
— Слушай, — сказала Лиля, улыбаясь, — а почему ты очки не носишь, ведь ты близорукий.
— Привык.
— Знаешь, что у тебя глаза красивые, хочешь нравиться женщинам?
— Возможно.
— А однажды я тебя видела в очках.
— Иногда я их надеваю, в машине, например.
— Тогда я тебя увидела в очках впервые, — продолжала Лиля, — приехала кинопередвижка, показывали картину на баскетбольном поле, я забыла, какую картину, но неважно. Ты немного опоздал и стал как раз передо мной. Мне было приятно видеть тебя в очках, какой-то ты стал совсем другой. Народу на площадке было много, стояли тесно, меня прижали к тебе, но ты не замечал. Я тихонько вывела пальцем на твоей шинели «Лиля». Я не хотела сильно нажимать, боялась, что ты оглянешься. Ты смотрел на экран и ничего не чувствовал. Не чувствовал ведь?
— Нет.
— А я все помню. Как ты стоял, и очки, и шинель твою, на плечах дырочки для погон, ты в ней вернулся из армии. А потом ты стал носить штатский костюм без галстука. В галстуке я тебя увидела позже, широкий галстук с широким узлом, как тогда носили. Это сейчас ты носишь узкий галстук. Ты следишь за модой, интересно, для кого?
— Все следят за модой, кому хочется выглядеть старомодным? — засмеялся Миронов.
— Женился бы ты, Володя, — сказала Лиля, — смотри, сколько девочек на заводе, одна в одну. Чудные девчонки, хочешь — сосватаю.
— Тоже неплохое предложение.
Так они стояли и разговаривали, и никто в цехе не находил в этом ничего удивительного. Миронов мог подойти к любому аппарату, простоять час или два, наблюдая за процессом. Иногда Лиля отходила к щиту, трогала ручки регуляторов, снова возвращалась.
— Я рада, что все выяснилось, — сказала Лиля, — по правде говоря, я беспокоилась за тебя.
— И напрасно.
Она задумчиво проговорила:
— Ты никогда ничего не боялся, я всегда завидовала тебе. Наверное, смелым надо родиться.
— Для этого надо только верить.
— Да, конечно, — тихо проговорила она.
— Люди часто ошибаются, — сказал Миронов, — но мудрость не в том, чтобы не совершать ошибок, а в том, чтобы их не повторять.
Она встревоженно посмотрела на него:
— Что ты имеешь в виду?
— Все то, что было, и то, что мы сейчас переживаем.
— Да, ты прав, и я рада за тебя.
— За меня?
— Я, наверно, не смогу тебе объяснить. Но когда я читала это, я думала о тебе. Ведь это не для Коршунова и не для Ангелюка. Это для тебя.
— А для тебя?
Она улыбнулась:
— И для меня, конечно… Вернее, для моего положения, что ли…
В цех торопливо вошла Антонина Васильевна, сменный инженер, узнала, что Миронов у аппаратов. Она была в такой же защитной куртке, что и рабочие, молодая женщина, одних лет с Лилей. И все же Лиля выглядела свежее и моложе.
— Вот тебе и невеста, — вполголоса проговорила Лиля, — красивая, образованная. Пары заклепок, правда, в голове не хватает, свои добавишь.
Миронов пошел с Антониной Васильевной вдоль колонн, останавливаясь и выслушивая, что она ему говорила. А Лиля смотрела ему вслед. В дверях Миронов обернулся и улыбнулся ей.
Вечером Миронов поехал к отцу в больницу. В больницу отец ложился два, а то и три раза в год. Полежит, выпишется, заскучает — и снова отправляется к «Абрамычу», как говорили на заводе про тех, кто лежал в заводской больнице.
— Хорошо тебе, видно, там живется, — смеялся Миронов.
— Надо подлечиться малость, — отвечал отец и отправлялся в больницу, как в родной дом, знал, чего надо брать с собой, чего не брать и когда явиться, чтобы получить койку в хорошей палате.
Миронов как-то отправил его в Ялту. Но старик не пробыл там и половины срока, вернулся и лег к Абрамычу. Их была там целая компания старых слесарей и аппаратчиков. Болезнь не позволяла им посещать завод, и потому от его дел они держались несколько отстраненно, играли в шашки, обсуждали новый закон о пенсиях, спорили о культе личности. Отец воспринимал как собственную победу каждое новое постановление правительства, будь то увеличение женщинам отпуска по беременности или учреждение Ленинских премий.
В накинутом на плечи халате Миронов сидел у его постели, слушал рассуждения старика.
— Еще долго придется распахивать, — говорил отец, — молодым надо объяснять, чтобы поняли, чтобы ценили…
Он был рабочий человек, уважал всякое настоящее дело, и если гордился сыном, то потому, что сын знал свое дело хорошо. Но на людях своей гордости не показывал.
Миронов любил отца, жалел его, видел — ему тяжело быть не у дела, оттого и ищет дело в своей болезни. И он чувствовал себя виноватым за то, что он молод и здоров, а отец стар и немощен.
Приезжая в больницу, Миронов заходил к доктору Чернину, который был ему приятелем еще с войны. Зашел он к нему и в этот раз.
Доктор был свободен, и они уселись поболтать во дворе больницы, на скамеечке возле жилого флигеля, опутанного зелеными ветками дикого винограда. Флигель был кирпичный, одноэтажный, своим видом повторял больницу, и на его окнах играли такие же оранжевые блики заката.
Санитарки складывали на машину громадные узлы — отправляли белье в стирку. Их поторапливал завхоз — суетливый старик в кителе, синих галифе и хромовых сапогах.
Два стриженых парня в пижамах, свесившись из окна палаты, заигрывали с санитарками.
— Курносая, а курносая, ноги промочишь, — говорил тот, что побойчее.
А второй, поглядывая на Чернина, улыбался, точно извиняясь за развязность своего товарища.
Чернин видел и не видел их. Все правильно… Никому это не во вред, только на пользу.
Когда дивизия, в которой служили Миронов и Чернин, наступала на Гомель, они оба, Миронов и Чернин, остановились у противотанкового рва, где были закопаны расстрелянные немцами евреи и среди них жена, мать и двое детей Чернина. Невысокий бугор извивался по полю, упираясь одним концом в лес, другим в берег реки. Длина его была двести сорок четыре метра — ровно столько, сколько нужно, чтобы закопать одну тысячу восемьсот семьдесят два человека, уложенных один на другого в шесть рядов. На дно лег первый ряд людей — их расстреляли из автоматов. На первый ряд лег второй, их тоже расстреляли из автоматов. Потом расстреляли из автоматов третий ряд. После третьего — четвертый, после четвертого — пятый. Так расстреляли шесть рядов по триста двенадцать человек в каждом. Ровно одна тысяча восемьсот семьдесят два человека, полученных под расписку начальником зондеркоманды от коменданта гетто.
Дожидаясь своей очереди лечь в ров, люди сидели на корточках. Женщины кормили детей, старики молились — согласно инструкции это не запрещалось. Запрещалось кричать и нарушать порядок. Немцы следили, чтобы люди ложились во рву плотно, иначе не хватит места, придется копать новую яму, и это нарушит график операции.
Не всех убивали наповал, люди шевелились, дергались, пытаясь подняться. И чем плотнее ложился верхний ряд на нижний, тем меньше люди шевелились, ворочались, дергались. И, как было указано в инструкции, два верхних ряда были расстреляны особенно тщательно, добиты из пистолетов, и плотно и тяжело придавили нижних.
В боях на Висле Чернину оторвало ногу. Миронов привез его в Сосняки. С тех пор у Чернина не было другой жизни, кроме больницы, он построил и оборудовал ее, никого не знал, кроме больных, и они доверяли ему.