— Только ведь нельзя одним производством жить, — заключила Фаина, — еще чего-то в жизни требуется. Некоторые общественной работой увлекаются. И меня раз подбили, — Фаина засмеялась, — в жилищную комиссию выбрали, решаем, кому дать, кому не дать, А как решишь? Всем надо, все нуждающие! Ну, думаю, вас к аллаху, разбирайтесь как хотите! Мы с Лилькой ни у кого не просили, отработали на стройке. И живем. Крыша над головой, отопление центральное, картошку на зиму запасаем. Чего еще?
— Совсем завралась, — сказала Лиля.
— И то верно, заболталась. — Фаина тяжело поднялась, запахнула халат. — А вы посидите. Ты, Володя, посиди. Твой конь? — Она кивнула в сторону стоящей на улице машины.
— Мой.
— Вот и хорошо, можешь сидеть сколько хочешь. Здесь у нас ночью ни автобусов, ни такси. А своя машина…
Лиля закрыла за Фаиной дверь, рука ее задержалась на замке. Потом она посмотрела на Миронова, подошла к окну и, не оборачиваясь, спросила:
— Ты останешься?..
— Посижу, — сказал Миронов.
Она забилась в угол дивана, прикрыла ноги платком.
— Садись поудобнее, сними пиджак, если жарко.
Они помолчали, потом, улыбаясь, Лиля, сказала:
— Вот мы и сидим с тобой на диване, смешно.
Миронов посмотрел на нее. Она спросила:
— Помнишь фундаменты возле бараков? Туда, ближе к лесу. Что-то там хотели строить, потом бросили.
— Там хотели строить гараж, — сказал Миронов.
— Да, да, там гараж хотели строить, — сказала Лиля, — Фаина ругалась, говорила: будут ездить машины — ребят передавят, а потом почему-то перестали строить Фундаменты заросли травой, мы там прятались, когда играли. И как-то я увидела там подвал — большое квадратное помещение вроде котельной, там даже висела железная дверь. И я придумала, что это наша с тобой тайная комната. Никто про нее не знает, вся она в коврах, у стены громадный диван, и на нем тоже ковер. Я лежу на этом диване и жду тебя. Ты приходишь, и мы вдвоем. Днем я приходила туда, смотрела на скользкие стены, понимала, что ничего здесь не может быть. А ночью все это возвращалось ко мне, я все точно представляла, и ковры и диван, как я лежу и приходишь ты. Это поразительно, ведь только о тебе я так думала. И потом… я тоже думала о тебе. Я так любила тебя тогда. Ты не пошел со мной в театр, я хотела умереть. И картины, которые я себе рисовала, комната, наши свидания — тоже было детское, чистое. Почему именно ты? Моим подругам ты казался стариком, а вот нравился ты один. Что-то было в тебе, в твоих глазах, в твоем взгляде, в твоем отношении ко мне. Ведь я знала, кто я. Фаина первое время темнила, выдавала себя то за мать, то за тетку, плела всякое. Разве это скроешь? Напомнили! Но в тебе, в том, как ты смотрел на меня, я чувствовала не просто жалость, не просто сочувствие. Ты сам страдал, ты темнел лицом, когда смотрел на меня на маленькую. Когда папу брали, я спала. А утром мама сказала, что он уехал в Москву. А когда за мамой пришли, тоже ночью, она меня схватила на руки и не отпускает. Меня вырвали, мама кричала, ее оттащили от меня, и я тоже кричала, вырывалась. Управдом отнес меня к соседям, сказал, что утром за мной придут. Но утром за мной не пришли, и на следующий день не пришли, забыли, наверно. А соседям было страшно меня держать, боялись, как бы за меня не попало, хотя и было мне три года. Потом пришла Фаина и забрала меня. Так я очутилась в бараке.
Она встала, нашла папиросы. Сидела на диване, курила.
— Ты пришел сегодня, и я подумала: останешься ты или нет? Глупо, конечно. Уж так колотила меня жизнь, так зачерствело сердце, а все равно думала о тебе, думала и ждала тебя. Что было в моей жизни? Фаина? Она, конечно, человек, я ей обязана всем. Но она своя, привычная, как дом; как мать, я и люблю ее, как мать. А ведь у меня и настоящая мама была. Я ее тоже любила и жалела. Я к ней в Александров ездила. Во что она превратилась после лагерей, боже мой! И за что? Только за то, что она жена? По каким это законам?
— Это не по законам, — сказал Миронов, — это по беззаконию.
— Москва меня, конечно, оглушила, — продолжала Лиля, — сколько мне было лет? Семнадцать. Что я видела до этого? Ничего. Когда папу с мамой забрали, Вера училась в Москве в восьмом классе. В Сосняках тогда была только семилетка. У кого-то там жила, столовалась и, когда папу с мамой арестовали, тоже натерпелась в Москве: девчонка, одна, школу пришлось бросить, платить за квартиру нечем. Взяли ее к себе папины друзья, тоже старые большевики, потом и их посадили, пошла она работать, чтобы получить койку в общежитии. Выручила ее война. Попала она на фронт зенитчицей, нахватала орденов и замуж вышла. Муж ее, Евгеша, физик известный. Ну вот! После войны Вера окончила институт, а чего же! Фронтовичка, орденоноска, а главное — уже не Кузнецова. Живут на Большой Калужской, в шикарной квартире. Ты был у них, видел. Ничего я против не имею, рада их благополучию, она мне сестра, я не могу ее не любить. Только сверлило мне сердце то, что прикрылась она мужем и своими орденами.
А я ничего не хотела скрывать. И в вуз бумаги не подала, все равно знала — не примут. Вера с мужем меня, конечно, уговаривали, доказывали, что обязательно надо образование получить. А я им сказала: «Я своего отца на вуз не променяю. Мой отец революцию делал, я от него никогда не отрекусь. Видела я подлецов, которые от родителей отказываются». Я не хотела ее обидеть, даже не думала об этом: ведь я знаю, сколько она натерпелась. А она, дура, приняла на свой счет — и в истерику. Стала кричать, что я не хочу учиться, что мне только бы по ресторанам шляться и так далее, в таком духе. И Евгеша тоже чего-то там вякал, будто я поздно домой прихожу, спать им мешаю. Я им и рубанула: «Ну и черт с вами! Лучше на улицу пойду, а жить с вами не буду!»
Была у меня подружка Таня. Прискакала она в Москву откуда-то из Ейска. Ни родных, ни знакомых, ни работы, ни прописки, хотела в актрисы попасть, здорово врать умела, вот и думала, что у нее талант. Фигурка, правда, ничего, мордочка смазливая, надеялась, что ее в кино будут снимать. А пока сама снимала угол в подвале, у дворничихи, на улице Огарева, в самом центре. Ходит целый день по улице Горького, в руках программа для поступающих в вуз, а у самой шесть классов. К этой Таньке я и перешла жить, стали мы снимать этот угол на двоих. В общем, о чем говорить, сам понимаешь. Ели мы один раз в день, вечером в ресторане, наедались на сутки вперед. Все московские кабаки узнала. Вертелись вокруг нас мальчики, и хорошие мальчики и плохие, и просто дяди в воротниках шалью.
Лиля потянулась за папироской. Он перехватил ее руку:
— Хватит курить.
— Я хочу тебе все рассказать. — Она закурила, села на диване, закрыла ноги платком. — Так на чем я остановилась? Да, как я у Таньки жила. Ну что тебе сказать. Сдавала я кровь на донорском пункте, платили за это. Только, чтобы кровь сдавать, надо хорошо питаться, а какое у меня питание? И сдавать можно было раз в два месяца. Кидалась я во все стороны, лишь бы как-нибудь устроиться. Работы кругом много, а у меня нет прописки, нет жилплощади, кто мне может помочь? Попадались, конечно, и хорошие люди. Был летчик один, Сережа, хотел меня устроить на аэродром официанткой в столовую. Не хотелось мне в официантки, да и аэродром этот был за Москвой, но что делать? Давали койку в общежитии и временную прописку. Хоть и загородная прописка, а все же почти Москва. Согласилась. Поехала на аэродром поездом, потом автобусом, к черту на кулички, а меня не взяли: воинская часть, а у меня анкета. Куда деваться? Все обещают, а никто ничего не делает. Да и кто что может сделать? А тут новое несчастье. Возвращаемся мы в свой подвал, а дворничиха нам говорит: «Участковый про вас спрашивал, не могу я вас больше держать без прописки, уходите скорее!» Выставила нас, а мы ей за месяц вперед заплатили, плакали наши денежки. Очутились мы с Танькой на улице. Она пошла куда-то ночевать, а я хожу с чемоданчиком, в нем все мои вещи и простыня. Ведь черт его знает, где придется ночевать, а все же на своей простыне. Походила я, походила, потом села в поезд и поехала в Александров, давно у мамы не была.
У меня сердце разрывалось, когда я к маме приезжала. Старенькая, сгорбленная, седая, несчастная. Что я могла для нее сделать, сам скажи, что я могла? Если и бывали у меня деньги, так только для нее. Куплю колбасы докторской, кефира, конфет. Снимала она даже не комнату, а клетушку рядом с хлевом, дуло изо всех углов, холод собачий. Платила она за этот хлев двести рублей. Жила мама на то, что Вера ей посылала, — четыреста рублей она ей посылала. Двести рублей квартира, остается на жизнь тоже двести, живи как хочешь! Звала ее Фаина в Сосняки, но мама боялась возвращаться туда, где ее знают. Боялась, опять посадят или вышлют на поселение. Таких, как она, уже отбывших срок, хватали ни с того ни с сего и опять высылали. Не смотрели, старик ты или старуха.
Ну ладно! Пожила я у мамы три дня — вижу, ей самой есть нечего, и спала я на полу, зима, морозы лютые, какой там пол. Вернулась я в Москву. Что, думаю, делать! Прописки нет, работы нет, в институт я не поступила, жить негде, спать негде, надо возвращаться в Сосняки — и неохота: Москва все-таки. Зашла я к Вере, передала, что к маме ездила, рассказала, как мучается она, поплакали мы, как полагается, расчувствовались, стали виниться друг перед другом. И начала меня Вера уговаривать не возвращаться в Сосняки, а выйти замуж. Представь себе! Был у них знакомый, тоже физик, с Евгешей работал, Севой его звали, Всеволод, молодой еще. Когда приходил, таращил на меня глаза. Вера уговаривала: способный, талант, любит тебя, не спеши, посмотри, подумай, в Сосняки всегда успеешь.