Двадцать косичек у девушки Замиры. А может быть, тридцать. Наверное, она заплетает их на работе. Потому что немыслимо представить, как можно отдавать заплетению косичек свободное время. Когда же тогда ходить на свидания?
Она тоже идет туда, к деревьям. Там скоро сядет маленький самолет. Он редко садится там: ведь отсюда куда угодно можно доехать на машине или на поезде, да и к большому аэродрому можно добраться за час. А самолетик садится тут не часто.
Замира идет, и кажется, что ее косички, как сосульки на новогодней елке, звенят в желтой тишине. Черные стеклянные сосульки. Замира никогда в своей жизни не видела новогодней елки, как я не видел ни чинары, ни песков пустыни.
— Сеид, покажи пустыню…
Брови у Замиры на переносице искусственно сведены тушью в одну. Одна бровь на оба глаза. Полумесяцем бровь.
Замира ведет за руку малыша — молчаливого насупленного чертенка. Пятилетний Бахадур зол. Несколько минут назад мать отчитала его за проказы. А может, и дала пару шлепков. Бахадур — ее радость и горе. Он лезет на дорогу, и все колхозные шоферы его друзья. Бахадур ломает все и, если его оставить без присмотра, сможет, наверное, отвинтить на досуге колесо у грузовика.
Отца у него нет. Он на Севере. Все знают, когда он приедет. И даже я. Только я это знаю лучше. Вот сейчас. Минут через сорок. Он остался в Центре на один день. А до Центра мы летели вместе. Забрали мы его в свой грузовой АН-12 в Новосибирске. Он отстал от пассажирского рейса и попросился к нам. («Новосибир! Город! Абрикосы! Наши абрикосы! Я сразу узнал! Смотрел город — отстал! Любопытный я! Зачем Хамид любопытный? Не знаю! Зачем Хамиду, южному человеку, Север? Домой еду! Пять лет не видел Замиры. Зачем?»)
Все это я пишу после встречи Замиры и любопытного Хамида. Он стоял у самолета бледный и не улыбался. Замира подошла медленно. Сеид вытер пот со лба.
Хамид и Замира долго смотрели друг другу в глаза. Разлука не проходит бесследно, это знают все, кто был в разлуке. И Хамид мысленно каялся и сокрушался, как тогда в самолете: зачем южному человеку Север.
Хамид и Замира стояли молча. Они смотрели друг другу в глаза. Бахадур стоял у нашей машины, и Сеид гладил его по голове.
Больше Хамид не будет уезжать на Север.
Сеид вздохнул, включил мотор и повез меня показывать пустыню.
У него старый «виллис», старый-старый, наверное, со времен англо-бурской войны. Такие «виллисы» я видел в хронике, показывали африканскую пустыню. И вот опять пустыня, но нет прохлады темного кинозала, есть старый «виллис», но нет выстрелов.
— Сегодня не повезло, сегодня нет каравана, — вздохнул через час Сеид.
Я его понял.
— И не надо. Подумаешь, верблюды! Я и в зоопарке их увижу. Давай домой, — малодушно капитулировал я перед песком и зноем.
Вот она, пустыня. И если сейчас меня спросит Сеид, какая она, я ничего не отвечу. Я вытащу из ящика последнюю бутылку минеральной, половину выпью, а остальное вылью на голову и выброшу ее в пески, где валяются остальные девятнадцать, потом выброшу пустой ящик и спрошу у Сеида:
— Как вы живете в такой жаре? — Разве можно жить в такой жаре?!
Ничего не скажет Сеид. Он привык к глупым вопросам.
Мы едем к Хамиду. Хамид ждет меня, я обещал еще в самолете. Сеид едет со мной. Он спокойно едет со мной, потому что никогда Хамид не узнает, что Сеид и Замира большие друзья. А если Хамид узнает, убьет Замиру. Зря, конечно. Нельзя же пять лет ждать и бояться, что эти пять могут растянуться на десять. Хамид забыл, что век восточной женской красоты очень короток. Это знают все женщины, и Замира тоже. Плати теперь, Хамид. Плати ночной бессонницей, глухотой, когда вокруг шепчутся, дикой ревностью неизвестно к кому и не забывай носить лицо достойно.
— Ассалом алейкум! — вошли мы во двор.
— Во алейкум ассалом! — ответил белый старик.
В саду на возвышении — небольшая деревянная площадка. Это чайхана. К ней ведут три ступени. Посреди чайханы столик на маленьких ножках; Вокруг столика с трех сторон — матрасы, покрытые пестрыми коврами. На коврах подушки для сидения, их лучше всего подкладывать за спину. Стол уже накрыт. Нас приглашают к трапезе.
Мы моем руки под краном, каждому дают отдельное полотенце.
У ступеней чайханы я сбрасываю сандалии, вытирая ноги о коврик, это скорее жест символический. Неглубоко кланяюсь, не спеша прохожу к столику, сажусь по-восточному и устраиваю подушку за спину.
Чайхана в тени. С дерева на дерево перекинута проволока, виноград обвил проволоку, стены из винограда, потолок из винограда, хорошо в тени. Интересно, сколько в мире сортов винограда?
— Примерно две тысячи четыреста восемьдесят пять, — отвечает Хамид.
Он уже полностью здесь, в Азии. Он все вспомнил. За пять лет жизни в Якутии он ничего не узнал про Север. А здесь он полностью. И завтра уже снова будет агрономом. И ему приятно оттого, что здесь он свой и все обо всем знает. И он спешит поделиться своей радостью:
— Вот это «каберне». А там «ркацители». В конце сада «изабелла» и «алентика». У соседей «кишмиш» розовый и белый. А без косточек — это «тырново». Есть в совхозе еще «эчкиумар», «юмалак», «дамские пальчики», «таквери», «чиллаки», «инимранг», «пино», «катте-курган»…
— …ранний «вир», — подсказывает старик, — «прима», «родина», «буваки», «матраса»…
Мы смеемся.
— Семьдесят два сорта в совхозе, — говорит Абдурахим-агы, так зовут старика. — Семьдесят два, слава аллаху!
— В основном я их знаю по этикеткам на стеклянной таре, — говорю я старику.
Засмущался Абдурахим-агы, ведь на столе только ряд маленьких бутылочек «Столичной». Бросил негромко узбекское слово. И Замира исчезает. И через минуту ставит на стол графин с вином. А рядом у столика чайник. Тоже с виноградным вином.
— Хороший сад, — говорю я приятное хозяевам. — Хорошие деревья. Тени много, легко.
— Платанус ориенталис, — цветет Хамид, — чинар восточный. В Крыму разводится, у нас и в Средиземноморье. И еще у Гималаев.
Ах, Хамид, молодец, Хамид! Дома ты, хорошо тебе. Не найдут тут лучшего агронома. Знают хитрые азиаты: зол ты теперь до настоящей работы. Зачем южному человеку Север?
К дальнему дереву сада привязана овца. У нее большой курдюк. Она стоит, опустив голову, не шевелится, смотрит в одну точку или закрыла глаза… И не часы, а уже минуты ее сочтены. Она предназначена для плова. Она будто чувствует это. От ее обреченной позы мне как-то не по себе, и еще ко многому тут не могу привыкнуть. Но вот незнакомый парень уводит ее. И в маленькой летней кухне под большим котлом Замира сильней раздувает огонь. А плов будет готовить парень, потому что в деревне он лучше всех готовит плов. На курдючном сале, с желтой морковью, с луком и неочищенным чесноком, и каждая рисинка будет отделена друг от друга, руками будем есть, но гостям дадут ложки на всякий случай, вдруг гости непривычные. А гость-то я один и, признаюсь, не умею есть плов руками, не умею делать пальцы щепочкой, катать рисовый шар и кидать его в рот. Да и ложкой захватишь больше, честно говоря.
А пока не дошло до плова, едим атчик-чучук — нестерпимо острую закуску из тонко нарезанных помидоров со специями, жирный суп жаркоп, ломаем пресные лепешки, испеченные Замирой. На столе персики, пушистые и нежные, хочется смотреть на них, а не есть, они как маленькие солнца, а еще виноград черный, виноград светлый, солнечные лучики играют под его кожей, а еще фиолетовые сливы, и яблоки семи сортов, и инжир, плоский, как шайба, и много чего еще на столе. Чувствую, не осилю восточного гостеприимства.
Мы приступаем к зеленому чаю, делаем большую паузу перед пловом, потому что плов как ритуал, это священнодействие, и мы много пьем зеленого чая, и я не спрашиваю, почему всегда зеленый чай наливается только до середины пиалы. Сколько можно выпить зеленого чая? Я переворачиваю пиалу и уже не помню — по русскому это обычаю или по чукотскому. Жарко.
Во время трапезы Бахадур ел немного, все время стоял за чайханой. Бахадур следил, чтобы тарантул не вполз случайно на чайхану и не потревожил гостя. Одного он убил.
Жарко. От солнца или от еды — не знаю. Сними рубашку, опусти в арык — нейлон высохнет быстрее, чем ты осушишь пиалу. А чаю нет конца и краю, и я опять пью, а на столе появляются конфеты из сельпо, непонятные югославские конфеты «гаучо». («Пижон, — кляну я себя, — разве можно в жару в нейлоновой рубашке?»)
Нас за столом четверо, одни мужчины. Женщина должна только подавать. И я нарушаю обычай, прошу старика Абдурахима, чтобы Замира-джан откушала с нами чаю. Замира смущенно присаживается, наливает чаю, делает глоток, встает и уходит. Уходит как-то тихо, незаметно, и я догадываюсь, что мне бы следовало молчать. Нас опять четверо — Хамид, Абдурахим-агы, Сеид и я. Незнакомый парень колдует на кухне с пловом и есть будет после нас или с нами, если его пригласит старик.