Война пощадила Меркидона. Вернулся. К одному сыну, родившемуся в канун войны, прибавил еще четверых – тоже сыновей. Отцова любовь к лесу передалась и сынам. Старший, который теперь служит в армии, пишет, что, когда вернется, непременно станет полесовным – и не липовым, как его батька, а настоящим. Батьку же не смущало, что он липовый. Вы и сейчас, углубившись ночью в лес, можете натолкнуться на Меркидона, – вернее, он сам вас отыщет. Коль вышли вы просто так, на прогулку, подойдет, поздоровается тихо-мирно, выкурит вместе с вами папироску, поведает какую-нибудь лесную быль и распрощается подобру-поздорову. Если же иные цели привели вас на лесную тропу, то не гневайтесь, когда, точно гром, прогремит над самым вашим ухом грозное и повелительное:
– Бросай топор, пилу – не то я палю!
Пальнуть Меркидонова двустволка не смогла бы по той простой причине, что в ней никогда не было патрона. Но порубщики тем не менее бросали по требованию Меркидона и топор, и пилу, памятуя, что один раз в году и палка стреляет.
После одного случая в Выселках перестали считать Меркидона придурковатым. По примеру кубанцев на селе впервые начали косить пшеницу на валки. Сам метод ни у кого не вызывал возражений, да и не мог вызвать, потому как, в сущности, не был нов: разве крестьянин в прежние годы не валил рожь или пшеницу на эти самые валки своим крюком? Дед Капля сказал, глянув на новшество:
– Давно бы так. Потерь помене будет. Наши старики не дурнее нас были: век так косили... Теперь с хлебом будем!
Сущий бунт вызвало другое. Колхозникам показалось, что начали косить слишком рано. Тот же Капля первый возопил:
– Зеленую, как лук, косят! Останемся без куска!..
Его поддержал совершенно неожиданно вечный депутат Акимушка Акимов. А уж после Акимушки поднялись все. Председатель колхоза и секретарь партийной организации были атакованы в правлении. Такого шума не помнили в Выселках со времен коллективизации. В пору было бы вызывать из района милицию. Выручил Меркидон.
– Зачем кричать, мужики? Поедемте сейчас же на поле. Там начали косить совсем спелую, даже, можно сказать, переспелую, как старая девка, пшеницу. Вот и проверим, в какой лучше зерно: в спелой или в той, которую скосили раньше за неделю, по-вашему, зеленую?..
Поехали, проверили. Возвращались домой поодиночке, пристыженные. От Аполлона Стышного бежали в сторону, боялись встретиться с ним глазами. Поутихли, на другой день собрались в правлении.
– Прости нас, Полоний! – за всех кричал Капля. – Хужее бабы оказались. А Меркидон, которого мы дурачком обзывали и прочими разными словами, умнее всех нас оказался. Недаром и фамилия у него такая подходящая – Люшня! Молодежь-то, поди, не знает, что это за штука такая – люшня. А без нее, бывало, в поле за снопами не поедешь. От хорошего воза без люшни наклеска не выдержит, поломается, как тростинка. Вся опора – в люшне. Вот оно какое дело, ребята. А вы... туда же... смутьянничать!
Капля, конечно, уже забыл, что смуту затеял не кто иной, как он сам. Но дело не в этом. Важно, что от Меркидона отлепилась наконец давняя кличка «придурок». Даже его лесные походы теперь не представлялись уже странными. Меркидон оказался разумнее других в самом главном и решающем – в хлебе. Может ли он быть глупее в вопросах менее значительных?
Так теперь думали люди, заслышав на какой-нибудь глухой лесной просеке знакомый голос:
«Бросай топор, пилу – не то я палю!»
Единство противоположностей
Так сами себя окрестили два моих приятеля-грамотея Иван Михайлов и Егор Трушин. Со стороны глядя, можно подумать, что постоянные и яростные препирательства составляют суть их дружбы. Не было еще мысли, которую выдвинул бы один из них, а другой сейчас же не опроверг бы ее. Если, скажем, одержимый огородник и садовод Егор Трушин начнет утверждать, что в Выселках можно культивировать виноград, то Иван Михайлов, состряпав на челе своем саркастическое выражение, тотчас назовет своего друга сумасшедшим и в доказательство приведет тот факт, что в Выселках и яблоки-то не всегда вызревают, куда уж там винограду. Егору не захочется быть сумасшедшим, и через каких-нибудь два-три года он придет к Ивану и скажет с таинственной значительностью:
– Ну, пойдем.
– Куда? – последует вопрос, неизбежный в таких случаях.
– На кудыкину гору, – совсем так, как в мальчишеские годы, скажет Егор и добавит с прежней значительностью: – Пойдем, говорю. А там увидишь, куда.
– Делать нечего, хозяйка. Дай кафтан, я поплетусь...
Слова эти относились к жене, Александре Кузьминичне, которая, оставив на время дела у печки, уже смотрит на мужа и его дружка с понятной подозрительностью.
– Ты ж говорил, что ревизию на свиноферме будешь делать, – спрашивает она мужа, а чуть смеющимися глазами скользит по карманам Егора – не торчит ли из них бутылочная головка.
– Мы на одну минуту, – спешит на выручку Егор.
– Хоть бы и на час, – поправляет его Иван. – Ревизия подождет. Пошли, Егор!
Они идут из одного конца селения в другой по длинной-длинной улице, которую когда-то называли Садовой, – на некоторых избах с тех времен сохранились номерки, – а теперь не зовут никак: просто улица, и все. Доходят до Егорова двора, минуют двор, через калитку – в огород. В дальнем углу останавливаются. Егор просит:
– Закрой, Иван, глаза.
– Это еще зачем?
– Ну, закрой. Прошу тебя!
– Ни за что!
– Черт с тобой, гляди!
Егор наклоняется, сдергивает с незнакомого куста дерюгу, и перед удивленными на какой-то миг очами Ивана качаются, посверкивая капельками росы, настоящие виноградные гроздья. Иван молчит. Молча наклоняется над виноградной лозиной, молча взвешивает на огромной своей ладони гроздья, молча срывает виноградинку, кладет ее в рот и долго посасывает, как бы дегустируя. Егор своими большими добрыми карими глазами следит за товарищем, с нетерпением ждет, что тот скажет ему на это. Конечно, не будь Иван такой свиньей, он должен был бы, прежде чем потащить виноград в свою пасть, исторгнуть громкие возгласы восторга, а потом уж лопать. Но что с таким невоспитанным человеком поделаешь! Подождем, что же он в конце концов скажет.
После первой виноградинки Иван, однако, ничего не скажет. Не скажет он и после второй, третьей. И только когда вся гроздь будет прикончена, объявит снисходительно:
– Недурственно.
– Только и всего?
– А чего еще? По одной-то лозине любой может вырастить. А ты попробуй в масштабе всего села, всего колхоза! Вот тогда я погляжу, а так – что же, так-то любой!
– Ну и сволочь же ты, Иван! – скажет оскорбленный до глубины души Егор. Потом задохнется в благородном гневе и умолкнет. Расстанутся врагами.
По пути к своему дому Иван завернет к тестю, коим является Капля. У того для зятя завсегда найдется стакан-другой отличной браги-медовухи. Одному-то Настасья не разрешит пить, а с Иваном – ничего, можно: как ни говори, а зять, к тому ж председатель ревизионной комиссии колхоза, власть.
Тестя и тешу нимало не смущает, что у этого их власть предержащего зятя самая никудышная хатенка в Выселках, самый паршивый огородишко, да и вообще Иван едва сводит концы с концами. Иной, глядишь, к заработанному в колхозе законным путем прибавит и добытое не совсем законным способом, и ему ничего, живет припеваючи. А Ивану Михайлову нельзя, он – сама ревизия. Возьми он из колхозного стога хотя бы одну вязанку сена, тут такое подымется! И больше всех будут кричать как раз те, которые не вязанками – возами волокут поздним часом на свое подворье.
Битва коллективного с частным, развернувшаяся на селе в тридцатые годы, продолжается, не стихая ни на минуту, и в шестидесятые. Частное в этой тридцатилетней войне сохраняет теперь лишь крохотные, размером в пятачок, плацдармы, по величине равные тому Ноеву ковчегу, на котором плавают еще отец Леонид, его братья и сестры. Но как бы ни малы были эти плацдармы, сокрушить их одним решительным ударом нельзя. Ни только и даже не столько потому, что они располагают отважными защитниками.
Логикой вещей укреплялись эти малые рубежи. В течение многих лет до середины пятидесятых годов трудодень высельчан равнялся почти нулю. Эта круглая пустая цифра постепенно могла привести крестьянина не к самому лучшему выводу: руками и зубами держись за свой огород, он, а не колхозное обширное поле с его добротными землями твой поилец и кормилец. На своем огороде ты можешь вырастить все: и хлеб, и капусту, и картофель, и свеклу, и морковь, и тыквы, а возле изгороди – траву, которая сгодится на сено для коровы и трёх-четырех овец. Пускай эти сорок соток – не пять и не шесть гектаров, но приложи к ним руки, и они воздадут вам полной мерой. Будешь сыт, обут и одет.
С середины пятидесятых годов на приусадебных участках уже нельзя было увидеть ни единой полоски ржи или пшеницы. Колхозное поле как бы вдруг очнулось и повернулось лицом к землепашцу.