Я вышел на пристань, и там, на причалах, стоял среди звона, гама и шума. Душа была свободна и вся жадно раскрыта новым впечатлениям и полна ожидания будущей борьбы, труда, пусть самого тяжелого, самого изнурительного. И не было зрелища отважнее, нужнее, привлекательнее, чем эти дымящиеся в порту пароходы.
С грохотом опускается трап, и идут железной цепью друг за другом с тюками амбалы. И ты один из них. Ты идешь в цепи и чувствуешь того, кто идет впереди, и слышишь того, кто идет за тобой шаг за шагом, с тюком на спине, вверх по трапу, на палубу. И запах палубы, запах смолы и лимонов, дальних дорог, неведомых слов…
А когда начинали работать винты и вскипала и пенилась вода, дрожала пристань, пароход начинал отваливать, поворачивать, били склянки, слышались команды и вовсю дымила труба, — так хотелось уехать с этим пароходом туда, в неизвестную даль!
И я уезжал на «Чичерине» в Петровск и на «Маркине» в Астару…
А потом я смотрел, как матросы, закатав штаны, босиком драили опустевший причал, как тянули шланги, кипела вода, матросы укладывали толстые, смолистые, упругие, как пружины, канаты, на них можно было сидеть, как на бочонках, и смотреть на море.
У самого причала мирно качался буксир. Я прыгнул на палубу и, пока никто меня не видел, опустился по железной лесенке вниз, где туманно горели в проволочных сетках электрические лампочки и все вокруг мощно содрогалось и звенело.
Было тепло и прекрасно в машинном уюте. Черные шатуны тепло блестели и работали, идя вверх и вниз, как живые негры. И каждые несколько минут раздавался какой-то таинственный гонг. Что он означал? К чему призывал?
Неожиданно откуда-то вынырнул сверх меры замурзанный паренек, которого, казалось, только вынули из мазутной бочки, и уставился на меня.
— Ты как сюда попал?
— Ногами, — сказал я.
— Запрещено.
— А что, тебе жалко?
— Сказано, запрещено — и запрещено! — закричал он.
— А ты чего кричишь?
— А ты чего доводишь?
— Что за хай? — спросили из темной утробы.
— Да шпана тут всякая шляется! — закричал паренек.
Он повернулся ко мне:
— Давай, давай отчаливай, а то быстро и на цугундер!
Я выбрался на пристань и улегся на горячем смолистом канате и стал смотреть в эмалевое небо. Постепенно мне стало казаться, что я уплываю, уплываю…
…Вдруг снова возник мальчишеский вредный голос:
— Давай отчаливай!
— Пусть идет! — неожиданно сказал хриплый, грубый, простуженный голос.
Я поднялся в стеклянную рубку. Там за рулем стоял и берете, с дымящейся сигарой капитан Немо.
— Что, узнал? — спросил он, посасывая сигару.
Вредный паренек засмеялся и толкнул меня:
— Ладно, посмотрел, и хватит.
— Пусть останется, — сказал капитан Немо.
Я жадно посмотрел на руль.
— Пусть притронется, — разрешил капитан Немо.
Руль был как живой. Напряженная дрожь передавалась рукам, притягивала и держала, как магнит.
Рука уютно лежала на руле, впереди расстилались синие дали моря и неба. И от сознания, что этот дрожащий, вибрирующий корабль зависит от движения твоей руки, становилось холодно спине.
— Пусть повернет, — сказал капитан Немо.
Я резко повернул руль, корабль вдруг дрогнул и, к ужасу моему, взвился в воздух и полетел…
Я проснулся. Пахло жаркими, надраенными досками причала и керосинной каспийской волной.
Поезд узкоколейки, слабо и жалко попискивая на поворотах, бежал мимо Черного и Белого города.
Черный город, как и следовало, был черный, но Белый не был белым, он был таким же черным, весь в дыму и копоти. Здесь начинался другой, новый мир — молчаливый, строгий, пустынный, с гигантскими резервуарами и белыми кубами заводов, почти без людей, с напряженной, невидимой глазу жизнью, заключенной в этих кубах, батареях, трубопроводах. Угарно и сладко пахло нагретым бензином. Казалось, самый воздух вытеснен тут бензиновыми парами.
А потом «кукушка» выползла в песчаную степь, и видно было, как вдали, на холмах, знойно струится воздух и дрожат розово-черные нефтяные вышки. Здесь поезд разошелся, крутилась пыль, мимо мелькали маленькие дощатые, похожие на будки станции.
На одной из станций под названием «Бинагады» я вышел.
Передо мной расстилалась опаленная солнцем, вся в солончаковых и мазутных разводьях земля, иссушенная зноем, вся в трещинах. Вокруг дремали тусклые, темные озера нефти, и в них, отражаясь, плыли мертвые облака. И эта оставленная жизнью и людьми земля, и нефтяные вышки, и какие-то темные бараки, и цистерны — все было раскалено солнцем и молило о пощаде.
А солнце все разгоралось. Твердая, убитая земля жгла сквозь подошвы сандалий. Редкие, чахлые кусты печально шуршали твердыми, жестяными листьями.
А вокруг качались «богомолки» с хрипом и стоном, словно и им было тяжело от солнца. Они уныло, ритмично качали нефть и говорили: «Ну, мы-то уж обречены на эту судьбу, а ты зачем здесь?»
Порыв ветра поднял и швырнул в лицо горячий песок. «Нечего тебе здесь делать!»
Между качалок ходил человек со смуглым, прокеросиненным лицом. Я спросил его:
— Так всегда здесь?
— Нет, только сегодня, — ответил он, — для тебя специальное представление.
Песчаное гнетущее молчание, в котором слышалось лишь всхлипывание качалок и бульканье нефти, сливалось с тоской мальчишеского сердца.
Я взглянул на небо. Мрачная, налитая мазутом туча стояла над горой, и казалось, что сейчас пойдет черный дождь.
А вдали, на буграх, дробя и стуча по рельсам, убегала «кукушка», увозя за собой маленькие открытые зеленые вагончики из этого пекла куда-то за бугры, где должна быть жизнь, вода, трава.
В песках стояла конторка ФЗУ. Она была закрыта на большой, амбарный замок. Я присел в тени и стал ждать. Солнце пекло так, что песок порозовел, и казалось, на глазах начнет плавиться в стекло.
Наконец пришел кудлатый парнишка, маленький, худенький, с огромным парусиновым, туго набитым портфелем. Я встал, но он не обратил на меня никакого внимания. Держа осторожно на весу портфель, словно в нем была адская машина, он долго открывал длинным гвоздем амбарный замок своей конторы. Пока он это делал, он словно что-то вынюхивал, все время шмыгал красным носиком, одновременно стараясь сохранить глухое, неприступное выражение лица.
В конторке было душно, как в печке.
— Обожди вне кабинета, — сказал он, открывая окно.
— Я жду уже целый час.
— Тебя больше ждали.
Я присел на табурет.
— Я же тебе сказал, обожди вне.
Он приготовил ключ, чтобы открыть ящик, но ждал, пока я выйду. В окно я видел, как он открыл ящик и сначала вынул большое, с лошадиную голову, пресс-папье и осторожно положил на стол, потом достал крошечную чернильницу, ручку и несколько серых папок и сел в кресло.
Он любовно погладил папки и положил их на левую сторону, потом передумал и переложил их на правую сторону.
Устроившись таким образом, он достал из портфеля большой, толстый красно-синий карандаш и стал его чинить — сначала красный, потом синий конец — и положил карандаш возле себя.
— Можно спросить? — сказал я в окно.
— Не нарушай рабочего дня, — ответил он.
Теперь он открыл папки. В одной были стопками сложены профсоюзные билеты, в другой — большие розовые и зеленые листы марок.
Я смотрел на него и думал: «А что, он говорит когда-нибудь как человек? И у него есть мама?»
Он приступил к работе. Он раскрывал членский билет, читал фамилию, хмыкал, иногда хмурил бровь, иногда даже покачивал головой, беседуя с членским билетом, выговаривая ему за что-то, потом недовольно отрывал марку, слюнявил языком, дул на нее и как бы даже баюкал в руке и наконец осторожно, ласково приклеивал, после брал печатку и с наслаждением прикладывал.
Проделав все это, он снова читал фамилию владельца, вздыхал, прощаясь с ним, и аккуратно клал билет в сторону.
Я стоял у открытого окна и наблюдал.
— Слушай, — сказал кудлатый, — это ведь не лавочка, а учреждение.
— А что, секрет?
— Секрет или не секрет, а заглядывать не положено.
— Я ведь тоже буду членом профсоюза, — вдруг сказал я.
— Вот когда будешь, тогда и будем дискутировать.
— А что, не буду?
— Еще принять должны. Думаешь, раз! — и член профсоюза?
— А что?
— А ты когда-нибудь обсуждался на собрании?
— Еще нет.
— Ну-ну, пообсуждайся.
— А что?
— Пообсуждайся, тогда узнаешь что.
— А чего мне бояться?
— Бояться нечего, а только пообсуждайся.
В это время в конторку вошел подросток в слесарной, ржавой от железа рубашке и кепке набекрень.
— А стучать тебя не научили? — недовольно спросил кудлатый.