Тереза Ивановна вела жизнь строгую, деятельную. Как всегда, после утреннего кофе, начинала работать с «артистами». Ее любимцами считались гуси и пеликаны. Теперь их было двое – пеликан и пеликанша, забавная парочка: он – важный, медлительный, она – постоянно возбужденная, драчливая. Глядя на их семейные сцены, Тереза улыбалась.
Она все так же большую часть времени проводила в своей келье с цветными стеклами; святой Иероним благостно пребывал за чтеньем, у его ног покоился лев, несколько жеманный, похожий на пуделя. Когда Терезу Ивановну одолевали какие-то сомнения или душевная слабость, она подходила к гравюре, спрашивала у старца совета, и он всегда помогал ей. Помолившись, она чувствовала себя просветленной, наставленной для важных и высоких дел. Мелкие желания и интересы покинули ее, сейчас она желала высокого и главного. Этим высоким и главным были ее дети. Особенно Ляля, заметно уже заневестившаяся.
С некоторых пор в доме все чаще стал появляться некто Григорий Ефимович Шевченко, фармацевт, солидный, положительный человек и, кажется, имеет серьезные намерения…
Ах, дал бы бог!
Анатолий же Леонидович невзлюбил его именно за то, что – солидный, положительный и прочее. Конечно, не избранная натура, не артист (никто не говорит), но не всем же быть артистами! Казенная квартира, приличное жалованье, бесплатный проезд по железной дороге.
Не красавец, но очень, очень недурен.
Увидев его в первый раз, Анатолий Леонидович поморщился:
– Слишком так себе.
Подобное суждение понять было трудно. Особенно при недостаточном знании русской речи. Но интонация…
Из рук будущего тестя Лялин кавалер получил постоянную, несколько презрительную кличку: Аптекарь.
А Маруся росла мечтательницей.
Глубокий взгляд синих глаз, устремленный куда-то мимо собеседника. Вечно стихи на уме – Бальмонт, Сологуб; теперь – новомодный Метерлинк с его туманными намеками, чарующими недосказанностями…
Три слепых сестрицы —
Мы надежде рады —
Держат три зажженных
Золотых лампады, —
бормотала вполголоса; шла к реке и подолгу стояла возле уже замерзшей у берегов черной воды, смотрела в заречную даль, словно прислушиваясь к чему-то, слышному только ей… Далекий паровоз свистел в туманной хмари, в придаченских казармах исправительного батальона горнист играл скучно, старательно, петухи перекликались по прибрежным дворам. Все эти будничные звуки как бы обтекали ее, шли мимо. Она разучивала бетховенскую «Лунную», и длинные, тягучие аккорды первых тактов наполняли все ее существо.
«Маленькая моя»… Язвительный, резковатый, всегда главенствующий и подавляющий всех, Анатолий Леонидович если на кого глядел обожающими глазами, так это – на Марию.
– Маленькая моя… Доченька!
Она была его любимицей, это признавали все, и, несмотря на такую ее избранность, все любили ее. Она не злоупотребляла своим положением любимицы, ее бескорыстие обезоруживало.
И если Тереза Ивановна так близко принимала к сердцу судьбу хохотушки Ляли и радовалась появлению солидного и положительного Шевченко, могущего «составить счастье», то Анатолия Леонидовича едва ли не больше, чем жену, тревожило будущее младшей: ох, как не просто придется ей в жизни с ее артистичной, поэтической натурой…
Супруги как бы поделили между собой заботы о дочерях. Анатошка же рос сам по себе, как-то в стороне от родительских треволнений, не очень огорчаясь таким положением вещей. Будущее представлялось ему ясным, как цветная картинка в книге волшебных сказок. Цирк, цирк, цирк. Он был талантлив безусловно.
Пока, впрочем, это признавалось только Терезой и мальчишками из Чернозубовского училища.
Телефон был новинкой.
Он выглядел громоздко: большой деревянный, под орех ящик с блестящей круглой чашечкой звонка и неуклюжей ручкой, которую надлежало крутить, как швейную машинку.
Хитроумный аппарат не столько служил делу, сколько развлечению и трате времени в пустопорожней болтовне.
Мучительное душевное смятение художника, о котором говорено выше, Анатолий Леонидович преодолевал прилежными занятиями по музею, фантастическими выдумками и новыми планами. Игра, продолжаясь, становилась все увлекательнее.
С того дня, как телефонисты поставили в доме на Мало-Садовой аппарат, телефонным барышням иной раз доводилось подслушивать такое, что жуть пробирала.
– Алло, алло! – звонил абонент номер сто шестьдесят восьмой. – Граф Калиостро у аппарата…
Голос был приятный, бархатистый.
– Ка-а-ак?! – удивленно, испуганно отзывался восемьдесят второй. – Ка-ак?! Разве вы, граф, не продали душу дьяволу?
– Ха-ха-ха! Продал, конечно… Но при чем тут душа? С вами, милейший, говорит мое бренное тело. Которое имеет… честь… Алло! Алло! А, черт, где вы там?
– Я слушаю, граф.
– …имеет честь пригласить вас, дорогой Семен Михалыч, на соленые рыжики… Да-да! Сам господин Вельзевул обещал пожаловать… Что? Что за вопрос, познакомлю, конечно! Очаровательный мужчина! Кстати, можете и вы с ним договориться, он недурно платит…
В другой раз сто шестьдесят восьмой сообщал, что кости шведских солдат в лунные ночи оживают и с омерзительным воем шляются по всей усадьбе…
– Все бы ничего, да дворник просит расчет!
Восемьдесят второй советовал смириться, не затевать с мертвецами ссоры, а дворнику накинуть к жалованью целковый.
Эти маленькие, телефонные спектакли, эти занимательные шутливые импровизации привели однажды к неожиданной мысли. В один из скучных осенних дней Анатолий Леонидович позвонил Чериковеру и, как это часто бывало, начал в какой-то мистификации.
– Ах, оставь, голубчик, – замогильным голосом отозвался Семен Михайлович. – У меня ужасное настроение…
– Пустяки! – засмеялся Дуров. – Сейчас развеселишься.
Спустя пять минут Чериковер хохотал, давилась смехом строгая телефонная барышня, весело заливались Ляля и Маруся, слышавшие из соседней комнаты разговор отца.
– Ты чародей! – сказал Семен Михайлович.
– Ничего особенного, – серьезно и как-то даже немного печально ответил Дуров. – Порядочно владею искусством смешить, только и всего.
– Искусство смеха! – воскликнул Чериковер. – Слушай, это же чертовски интересно!
«А в самом деле, – подумал Дуров. – Смешить людей – моя профессия, я занимаюсь ею всю жизнь… Как это у меня получается? Да черт его знает, я как-то до сих пор не задумывался над этим… А что, если действительно «алгеброй гармонию поверить»? Любопытно!»
Как всегда, трудная полоса упадка и душевного смятения окончилась взрывом творчества.
Была куплена толстая тетрадь в клеенчатом переплете, над которой – в рассветных петушиных криках, в гулком, медленном бое часов, под ровный шум ненастья – потекли длинные-длинные осенние ночи.
Писал, торопясь, зачеркивая, не очень заботясь о слоге, потому что боялся упустить бег мысли, запутаться во второстепенных мелочах.
Рукопись называлась «О смехе и жрецах смеха».
Что это было? Трактат по физиологии? Научный труд? Фельетон для популярной газеты?
Нет, милостивые государи! Ни то, ни другое, ни третье. Создавалось представление. Номер. Новый вид клоунады, если хотите. Где шутовской балахон и колпак с бубенчиками заменялись строгим сюртуком и профессорской важной благообразностью.
И даже чопорностью – временами.
Впрочем, в стиль как бы академический, научный вписывался ряд подлинно комических сценок, в которых сквозь черноту строгого сюртука просвечивались вдруг хитрые узоры самого настоящего русского скоморошества.
Скоморошества, господа. Вы не ослышались. Именно так, если мы коснемся истории искусства смеха.
Кто, скажите, как не скоморохи Древней Руси, были истинными родоначальниками современной сатиры, бесстрашными жрецами смеха – острого, бичующего зло, если даже оно гнездилось на раззолоченных тронах государей и в палатах знатных вельмож!
И я, первый русский (заметьте: русский!) клоун, за великую честь считаю называть себя наследником и прилежным учеником беззаветно смелых и острых на язык российских скоморохов, грозным оружием которых был смех.
Но что такое смех, милостивые государи?
Если мы обратимся с этим вопросом к специалисту-физиологу, он основательно объяснит нам, что происходит в нашем организме в то время, когда мы смеемся. Он скажет, что смех есть особое изменение дыхательных движений, когда выдыхание происходит не сразу, а в несколько быстро следующих друг за другом толчков, что эти движения всегда связаны с сокращением известных мимических мышц лица, вызывающих расширение ротового отверстия, и т. д.
М-м… Не слишком ли учено?
На полях тетради несколькими точными штрихами нарисовал себя – в сюртуке, за кафедрой: взбитый кок прически, лихо, в колечки, закрученные усы… Бутоньерка на лацкане. Нужна ль? Прилично ли лектору с бутоньеркой? Как ораторские атрибуты – графин и стакан пририсовал к кафедре. Все. Очень недурно… Стиль найден.