На станцию Савок меня проводил. Идем, молчим, Он, вижу, хмурый и какой-то растерянный, что ли… Зря, говорю, ты расстраиваешься, все хорошо будет. А он: как, говорит, думаешь, гнойный ты хирург, если бы Пушкина мы с тобой оперировали — выжил бы он. У Пушкина перитонит, говорю, был — пуля толстый кишечник повредила. Злая штука, мог и помереть. А ты бы, говорит, стал его оперировать? Вряд ли, отвечаю. Без меня нашлись бы. В Москве, в Киеве… А ты, спрашивает, ты? Я бы, говорю, отказался. Посмотрел он на меня опять этак, не мигая, и ничего больше не сказал. Потом уж гляжу из автобуса, стоит — не шевелится. Действительно, думаю, прямо тебе индийский бог. Ну и бог, думаю, с тобой. Адью.
А дня через три позвонил я туда по телефону. Все-таки волнуюсь — как? А мне говорят — мальчик умер. Вот-те на! Я сразу даже не поверил: хорошо ведь, знаю, сделали. А потом, думаю, слава богу, отдал я тогда Савку скальпель, уберег господь! А как, спрашиваю, фамилия-то мальчика, я хоть запишу, не успел тогда в спешке. А мне — голос у сестры задрожал — Савчук, говорит, Женя, а вы, говорит, вы… И трубку положила.
Такая вот вышла история.
А я ведь помню, как Ирка беременной ходила.
Городской пляж; грязная, тихая речка… На берегу, на зеленом махровом полотенце лежит мальчик. К посиневшей губе прилипла хлебная крошка. Мальчику сгибают руки и ноги, прижимают их к туловищу, давят на грудь, на живот, переворачивают вниз лицом и снова на спину, трут кожу, приподнимают за ноги… Он лежит вытянувшийся и безразличный.
А сверху, с улиц, которые выходят к реке, бегут, задыхаясь, растрепанные бледные женщины. Они не знают, кто утонул, и каждая выкрикивает какое-то одно имя. Коля… Федя… Феденька!.. Сережа-а-а!!
Суббота ДОМАЯ проснулся. Между штор в глаза светило солнце. Я подвинулся и полежал так еще минут пять, с закрытыми глазами… Нет, похоже, заснуть уже не выйдет.
Мы ходили купаться с отцом и с мамой, и мне было десять лет, когда это случилось, и вот уж лет двадцать, а он, этот мальчик, все снится мне иногда, и снова я боюсь, ничего не понимаю: и что надо делать, и как. Будто и не жил я потом все эти годы, будто ничему не научился. Впрочем, дело было не только в этом сне. Вчера, то есть сегодня еще утром, сразу после ночной смены меня позвали к Ирине Семеновне, это главный наш врач, и Ирина Семеновна сказала:
— Садись! Садись, Василий Васильевич, и не волнуйся, ругаться я не буду.
— Что ж тогда? — спросил я. Я хоть и не сильно волновался, но все-таки, кто его знает, дело такое, начальство.
Она засмеялась.
— А если я хвалить тебя вызвала? Не можешь себе такое вообразить?
— Ну, почему? — сказал я. — Могу… Бывает.
— Бывает, бывает. — Она вытерла платком толстое свое лицо. — Хочу сделать тебе предложение, — и опять заулыбалась. — Ты сколько лет у нас работаешь? Три? Четыре?
— Четыре года. Почти.
— Ну вот. Для «скорой» это солидно. — Она внимательно и серьезно на сей раз на меня взглянула. — Мы тебя решили назначить заведующим четвертым филиалом. Как? Потянешь?
— А Нина Петровна как же?
— Нина Петровна уходит на пенсию.
Я пожал плечами. Видимо, на моей физиономии не отразилось того, что ей хотелось увидеть.
— Не накатался еще? — нахмурилась она. — В понедельник с утра я должна подать кандидатуру в горздрав, а ты подумай! На оперативке скажешь. Или, если что, диспетчеру передать. В понедельник… Ты хорошо подумай.
И улыбнулась снова. Вообще-то, тетка она хорошая. То есть как человек, конечно.
— Хорошо, я подумаю, — пообещал я.
Вот так было с утра. А теперь я спал, и мне снился этот мальчик, и, я думаю, не зря же, потому что зря, я считаю, вообще ничего не бывает.
Да, думал я теперь, лежа с закрытыми глазами в постели, все-таки заведующий филиалом — это да! Это начальник. Люди, машины… Сила, власть. Ответственность, как любят говорить. Отец, конечно, порадуется, мама.. Томка засмеется — утю-тю-тю! А вообще неплохо, и квартиру, может, побыстрее дадут, и уважение…
Время было возле двенадцати. Полдень. Конечно же, я не выспался, но заснуть, ясное дело, тоже не удастся, как же, столько новостей!.. Я вообще плохо днем сплю. Это, видимо, от отца. У него тоже всю жизнь работа сменная, машинист электровоза, а спит, по сути дела, только ночью, в следующую после дежурства ночь. А это — плохо. Спать нашему брату надо в любое время и в любом месте. Ну вот, я все-таки встал, раздвинул шторы и прошлепал босиком в ванную. Ишь какое солнце-то, не подумаешь, что март еще только.
Мама на кухне готовила обед, оттуда пахло. Я помылся, почистил зубы и вышел к ней.
— Ну, выспался? — Она жарила на сковороде беляши с картошкой, любимое мое блюдо. Если с молоком…
— Поспал, поспал…
Ел беляши, припивая молоком (за молоком мама сходила уже), и думал: сказать ей или не сказать. Все же ей приятно будет.
Но выдержал. Подумаю еще.
Потом я пошел прогуляться.
Солнце светило, но снег еще и не думал таять. Он был грязный, истоптанный, а все же живой, и пахло от него снегом.
Я шел потихоньку, пиная перед собой ледышку, и думал: или мне заделаться начальником?
Потом в гастрономе попил молочного коктейля (вкусная вещь до невозможности) и опять двинул по улице, с той же даже ледышкой. Было два варианта: пойти на вокзал, поглядеть на поезда, к отцу, может, заглянуть в депо или в кино. И, проходя мимо кинотеатра Пушкина, встретил Гешу Ускова, что и решило дело в пользу все-таки кино. Геша парень из соседнего дома и работает тренером по гимнастике.
— Хочешь анекдот? — как обычно, спросил он.
Я кивнул.
Анекдот смешной, мы с Гешей громко и долго хохочем. И это нам обоим приятно. Потом Геша уходит. У него такой стиль: встреча, анекдот, бешеный смех публики, легкий уход. Я это понимаю, и это мне тоже нравится. Хотя, думаю, нас у него много. Слушателей таких.
Ну вот, после Геши я решил все же — в кино.
Наш кинотеатр я люблю. Ходил сюда еще на «Васька-трубачка и его товарищей», и на «Чапаева», и на «Великолепную семерку», и на «Не горюй!» И на стенах в вестибюле всегда, помню, висели фотографии — Крючкова, Алейникова, Юматова, и потом Тихонова времен «Дело было в Пенькове», и потом, не так уж давно, любимого моего артиста Павла Луспекаева… «Да ты подлец!» — в ужасе говорил он Чичикову, когда был Ноздревым, и это, по-моему, было гениально. Фотографии меняются, некоторые лица стареют, появляются более поздние фотографии, — и Крючкова вон уже другая висит, и Тихонова, а вот Алейникова и Луспекаева уже не изменятся. Всегда такими будут.
И оркестр тут я тоже знаю. Сейчас его нет, рано еще, а с четырехчасового он выйдет в своих фраках и чинно рассядется по стульям, и выйдет певичка, ломая губы, будет петь, и все то же будет у нее в песнях Слово, и все с тем же выражением романтической страстной печали, хоть и немолода ж она и не привлекательна… Но все равно, все равно.
Я купил мороженое и прошел в зал.
Люблю вот так сидеть в пустом зале и смотреть, как он потихоньку наполняется. И какие лица, и как себя держат… На сей раз народу было мало, но фильм оказался хорошим. Старый, французский — про женщину, которую все как бы обманывают, обманывают, а она не замечает, все не хочет замечать. И в конце концов оказывается правой. Очень, по-моему, хорошо! Каким, мол, видишь человека, таким он и будет. Если, конечно, любишь его. Я вышел из зала и встал в очередь в предварительную кассу. Куплю, думал я, на вечер им всем: и Томке, и отцу, и маме. Пусть поглядят, порадуются… Но пока стоял (очередь длинная), перерешил. Одной, решил, Томке куплю и себе. А то она не любит, когда мы в кино не вдвоем. Хотя к родителям моим, несмотря на общую нашу квартиру и жизнь, относится хорошо. То есть мне нравится, как она к ним относится.
А когда очередь моя подошла, я все-таки купил четыре билета, — пусть! Отец вечером, мама сказала, свободен, и я тоже свободен, вот, хоть раз в год, всей семьей и сходим в кино. И вообще захотелось, вдруг.
Фильм всем понравился, даже отцу.
Сидели вечером потом в кухне, ужинали и обсуждали.
Тут я и сообщил про предложение Ирины Семеновны. Так и так, сказал я, вы все ругаетесь и не верите, а вот, мол, сына вашего ценят, и даже… И прочее, и прочее.
Мама вся заулыбалась, не смогла не показать, не сумела. Засуетилась сразу, ушла, пришла и на отца посмотрела так, будто он в чем-то виноват и «всегда ему надо…». И похлопала меня по руке, это у нее высшее одобрение.
— Что же ты решил? — спросил отец. Он тоже был, конечно, рад, но напускал хмурость и серьезность. Такие, мол, дела, — дела серьезные, и решать их, мол, надо не с кондачка.
Я пожал плечами. Ничего, дескать, пока еще не решил.
— Ох, соглашался бы ты, Васька! — сказала мама. — Ну, что у тебя за жизнь! Ни поспать толком, ни поесть, а ведь уже не мальчик, тридцать скоро лет! — Она даже протянула так: «ле-е-ет!»