Сидели вечером потом в кухне, ужинали и обсуждали.
Тут я и сообщил про предложение Ирины Семеновны. Так и так, сказал я, вы все ругаетесь и не верите, а вот, мол, сына вашего ценят, и даже… И прочее, и прочее.
Мама вся заулыбалась, не смогла не показать, не сумела. Засуетилась сразу, ушла, пришла и на отца посмотрела так, будто он в чем-то виноват и «всегда ему надо…». И похлопала меня по руке, это у нее высшее одобрение.
— Что же ты решил? — спросил отец. Он тоже был, конечно, рад, но напускал хмурость и серьезность. Такие, мол, дела, — дела серьезные, и решать их, мол, надо не с кондачка.
Я пожал плечами. Ничего, дескать, пока еще не решил.
— Ох, соглашался бы ты, Васька! — сказала мама. — Ну, что у тебя за жизнь! Ни поспать толком, ни поесть, а ведь уже не мальчик, тридцать скоро лет! — Она даже протянула так: «ле-е-ет!»
— Так! — сказал я и посмотрел на Томку. — А ты что скажешь, Тамара Игнатьевна? — хотя, что Томка-то скажет, я примерно знал.
Она улыбнулась. Ничего вот не скажет. И все.
На том и закончилось обсуждение проблемы.
Отец с мамой ушли в свою комнату, а мы в свою.
— Ну, так что? — все-таки еще спросил я. Мы уже лежали с книгами в руках, и Томка даже читала.
— Решай, — сказала она, положив книгу на одеяло и глядя вверх, в потолок. — Решай сам. Мне и так все нравится… Только чтоб потом не жалеть. Понял? Если откажешься.
И засмеялась. Хг-м-м… Есть у нее такой смешок.
А потом обняла меня.
Воскресенье ВЫЗОВ 1-йМужчину зовут Мишей. Имя это выколото синим на худой руке, которую я держу в ладонях. Я ищу пульс, слушаю сердце, смотрю зрачки, проверяю роговичные рефлексы… Я снимаю с Мишиной шеи петлю из брючного обыкновенного ремня — под кадыком обнажается голубоватая вдавленная полоска — странгуляционная борозда. Через марлю, чтобы не скользило, я вытаскиваю Мишин язык, вставляю воздуховод и делаю несколько выдохов, рот в рот, воздух из моей груди — в его легкие. Потом я давлю на грудину — раз, два, три… а Маша, мой фельдшер, дышит в воздуховод.
Работаем, работаем.
И время уходит, и я решаюсь.
— Давай! — говорю я Маше.
Маша подает шприц с длинной иглой. Это адреналин. Руки мои маленько трясутся… Вкалываю в кожу, вот край ребра, провал! — неужели попал? И снова ладони на грудину — дави, дави.
Сколько прошло? Одна? Две минуты?
Стоп! И я чувствую, чувствую тот единственный момент, после которого — надежда. Вот! Вот оно!! Вздрогнуло и тихо-тихо застучало сердце. Вначале быстро, будто сбиваясь, потом медленнее и громче.
Два вдоха… Ну, Миша! Еще… Еще один.
Господи, думаю я, неужели я сделал это чудо? Только не спешить, только теперь не торопиться!..
Делаем укол за уколом, подсоединяем кислородный баллончик, и потихоньку я начинаю успокаиваться и осмысливать окружающее.
Ничего себе начало!.. Будет, будет теперь дежурство. Есть такая железная примета: какой первый вызов, такое и дежурство. Если, мол, первый вызов на седьмой этаж, то и все дежурство будешь таскаться по лестницам, а если на первый — лафа!
В углу, на табуретке — Мишина жена.
Молчит, в окно смотрит… Конечно, там сейчас интересно.
Разумеется, разумеется, поступок этот Мишин в первую очередь против нее. К ней.
Я задаю ей несколько вопросов. Тех, что положено.
Она вяло отвечает. Глаза сухие.
Да, да, четверо детей, да, да, он неврастеник, психопат, да, пил… Ага, ревность! Да, и ремень этот ревность.
Мы отвезли уже Мишу, куда надо, мы получили уже другой вызов, а я все думал про это дело. Про ревность.
Если я сделаю то, за что Томка станет меня ревновать, то она тогда сможет сделать то же самое. Будет иметь такое право. Морально, конечно. А я тогда умру. Во всяком случае, мне будет плохо. «Как же, — подумал я, — как же я позволю себе то, чего не позволяю ей? Это же будет не… справедливо!»
— А хочется? — спросил я себя.
И ответил: нет!
(…Ну, почти нет.)
Вот так вот! Такой оказался счастливчик.
Ну, а если бы я был, скажем, как Миша, если бы был болен или еще что-то, похуже, что тогда? Как бы тут?
Этого я, конечно, не знал.
Чужую беду руками разведу, а руки-то коротки.
ВЫЗОВ 2-йВторой вызов был на Воровского, недалеко от нашей станции. «Плохо с сердцем».
— Как у нас со шприцами, Маша? — спросил я.
— Нормально, Василь Василич, — сказала Маша. — Много!
И улыбнулась мне через окошко.
Мы с ней «катаемся» в разных отсеках. Я в кабине, а она в «салоне», там, где стоят носилки, где перевозятся больные и где сильнее трясет. Так уж положено. Так уж положено, что я зову ее Машей, а она меня по имени-отчеству, хотя я ее младше и, наверно, даже глупее. Но так положено, и я не считаю себя мудрее того, кто так положил. Потому и еду в кабине и зовусь Василь Васильичем.
Не всегда мы дежурим с Машей, по-разному попадает, но когда с Машей — я рад. С ней хорошо.
На первый взгляд Маша не производит впечатления красивой женщины: полная, курносая, с раздвоенным таким носом, блондинка. Крашенная луковичной кожурой. Лет тридцати восьми. На центральной станции у нас она уже лет десять. И все ее любят, всем с ней нравится, все зовут ее Машей. И санитарки, и шоферы, и врачи: у нее хороший голосок, и она вечно поет. Частушки поет, разные песни, и даже романсы. Анекдоты пикантные рассказывает без малейшего смущения.
Раскроет входную дверь, перевалится этак боком через порог и скажет: «Привет честной компании!» И все улыбаются, и все ждут. Сейчас Маша выдаст. И Маша выдает. Иногда хорошо, иногда не очень. Когда устанет, особенно. Но вот за это-то «не очень», мне кажется, ее и любят больше всего. Блестящих-то остроумцев люди как-то побаиваются. Надежды на них мало человеку.
Да!.. и тут я делаю сентиментальное отступление, — муж у Маши болен раком легкого, и это даже мало кто знает, хотя у нас особенно такие вещи не скроешь. Еще у нее две дочери-школьницы, и живут они все в одной комнате, в коммуналке.
Вот кому квартира-то нужна!
Ладно.
На высокой никелированной кровати лежит пожилой мужчина — маленький, худенький, печальный.
— Проходите, доктор, садитесь…
Я прохожу, сажусь.
— Ну, что случилось? — в карьер с места начинаю я. — Что вас беспокоит?
— Спасибо, доктор, — тихо говорит он. — Мне уже легче. Я тут капелек выпил без вас. Не хотелось вызывать. Хозяйка вон!
Сбоку от меня кивает женщина в платочке, хорошая женщина, с хорошим лицом.
— Ну и хорошо, — говорю я, вынимая фонендоскоп, хотя мне уже маленько и стыдно за свой тон. — Давайте-ка все же послушаем.
Он садится, стаскивает майку и будничным голосом говорит:
— У меня, доктор, пуля в мышце сердца.
— Что??
— Пуля у меня, доктор, пуля в сердце сидит, — еще тише повторяет он и улыбается.
Я продолжаю смотреть на него, ничего себе, думаю я, ничего себе, а он приподнимается и берет с полки конверт с рентгеновскими снимками:
— Вот, посмотрите-ка.
Я смотрю. Действительно, в мышце правого желудочка заметно инородное тело, продолговатое и округлое, как колпачок от авторучки.
— У меня, доктор, немецкая пуля, — рассказывает мужичок, — одиннадцать грамм. Наши-то были девять грамм, а немецкие — одиннадцать.
— Да как же вас ранило? — все удивляюсь я.
— Обыкновенно, как… Я, товарищ доктор, был командир взвода автоматчиков. Ну, бой идет. Тут нашему танку одному люк заклинило. Танк горит, а танкисты люк не могут открыть. Мне комроты и говорит: иди, Афоня, помоги открыть. Ну, пошли мы… Только я на танк стал залазить, она меня и нашла.
— А дальше?
— Дальше… Да что дальше. Очнулся, ребята меня на носилках волокут. А у меня изо рта кровь с пеной. Привезли в медсанбат… Лежу, а доктор мне со спины колет и тут же режет.
— Без наркоза? — задаю я глупый вопрос.
— Без. Тогда ведь не так, как сейчас. Ну, вот… Я лежу, значит, кровь у меня изо рта текет, а он шебуршит. «Достал?» — спрашиваю. «Достал», — говорит. «Покажи!» — «Нет, — говорит, — тебе нельзя показывать».
А потом, в госпитале уже, я там три месяца лечился, мне профессор сказал, у тебя, мол, Кузеванов, пуля в сердце сидит. Но, говорит, коли не будешь вниз головой нырять и вообще беречься будешь, до шестидесяти лет проживешь.
— Стало быть, прав оказался профессор?
Мужик улыбается:
— Мне еще пятьдесят девять.
Мы смеемся вместе… Потом я слушаю его сердце: оно бьется тихо, как-то неполно, и мне кажется, я чувствую, как мешает ему сокращаться одиннадцатиграммовая эта пуля.
— Вы еще долго проживете, — говорю я ему.
— Долго-то долго, а вот старуха моя недовольная. Я, говорит, работаю, больше, чем твоя пенсия, получаю, а ты что, дескать, за мужик?! Она у меня молодая, старуха-то.