— Послухайте, Кожу́х! — окликнула его в спину Марфа. — Это как же мне понять ваше поведенье? Это опять вашу собаку гулять потягнуло? Чего ж это она у вас опять так завыла?
— Я вам не Кожу́х, а Ко́жух! — ответил Поликарп Семенович, не останавливаясь, а только полуоборачиваясь, отчего стало ясно, что он и прежде видел Марфу с Палашкой. — А собака завыла в силу того, что она собака.
— Слухайте, Кожу́х, я на вас уличкомше пожалуюсь! — крикнула ему в спину Марфа. — Вы ж и эту сучку не кормите, а на цепку мучаете!
Поликарп Семенович махнул рукой, показывая этим жестом, что не желает больше отвечать Марфе, и пошел быстрее, поддевая носками туфель сухие листья.
— И для чего ему теперь собака? — сказала Палашка, полностью солидаризуясь с Марфой. — Чего ей теперь сторожить, раз Генке машину отдали?
— А теперь, видать, боится, чтоб самого с женкой не украли. Тьфу, дурман сандалетный! — ответила Марфа, не упустив возможности осудить пристрастие Поликарпа Семеновича к ношенью сандалет, хотя в данную минуту он был в туфлях.
— А ты знаешь, что я чула? Вроде она тогда кумедию сыграла, вроде понарошку травилась.
— А может, и понарошку, — ответила Марфа.
И тут Марфа с Палашкой, забыв про свои мешки с листьями, направились, не сговариваясь, к дому Марфы, потому что обеим захотелось посидеть на скамеечке, захотелось вспомнить да пропустить через языки случай с отравлением Олимпиады Ивановны.
Вспоминая об этом случае, Марфа с Палашкой определенно знали (об этом после говорила вся улочка), что Олимпиада Ивановна решила расстаться с жизнью исключительно по собственной воле и приняла с этой целью какую-то отраву. Однако Марфа с Палашкой совершенно не знали, что этим своим актом добровольной смерти Олимпиада Ивановна жестоко мстила мужу за все свои муки. За то, что не хотел отдать «Победу» первого выпуска сыну Гене, за то, что вывел «Победу» первого выпуска из гаража и повез на ней «этих идиотов Колотух», за то, что нахлестался в погребе вина, схватил дорогую скрипку и побежал к «этим идиотам Колотухам» на свадьбу. За все это Олимпиада Ивановна отомстила ему, приняв отраву, после чего стала ужасно корчиться, громко стонать и рыдать на глазах у внука Игоря. Но у нее хватило еще сил написать на клочке бумаги текст телеграммы: «Папа, срочно приезжай, бабушка умирает. Игорь», — и послать с этой бумажкой Игоря на почту, наказав, чтобы с почты он забежал к знакомой врачихе Селестратовой и сообщил о близкой смерти бабушки. Знакомая врачиха прибежала как раз тогда, когда разразилась гроза и страшенно засверкали молнии.
Пока внук Игорь бегал под ливнем и молниями к «этим идиотам Колотухам» за Поликарпом Семеновичем, Олимпиада Ивановна призналась Селестратовой, с какой целью и какую приняла отраву, и они вдвоем немножко посмеялись. С появлением же полуголого, исхлестанного дождем мужа (соколку он сбросил, а спортивные штаны закатал до колен), к тому же нетрезвого, Олимпиада Ивановна снова забилась в судорогах и стала так стонать и так закатывать глаза, что казалось, вот-вот испустит дух. Она напрочь отвергала усилия Селестратовой спасти ее от верной смерти и упрямо твердила сквозь слезы: «Оставьте меня! Я хочу умереть! Не хочу жить!..» Поликарп Семенович в голос зарыдал, рухнул на колени перед кроватью Олимпиады Ивановны и принялся бормотать: «Милая, милая!.. Прости меня, пожалей меня несчастного… Мы спасем тебя, мы спасем тебя!..» Он хватал жену за руки, целовал ее руки и, проклиная себя, бился мокрой головой о железную спинку кровати.
Марфа с Палашкой доподлинно знали (и это видела вся улочка), что на другой день к Кожухам примчался из Житомира сын Гена, что сын бегал в аптеку, бегал в магазины, помогая спасать Олимпиаду Ивановну. Однако Марфа с Палашкой не знали, что там происходило в доме с приездом Гены и как сын Гена мирил (не первый раз!) отца с матерью. Гена безжалостно отчитал мать за то, что она пыталась наложить на себя руки. Он безжалостно отчитал отца за его нехорошее отношение к матери. Он призвал их покончить со ссорами и жить на старости лет в согласии. Олимпиада Ивановна заявила, что она помирится с Поликарпом Семеновичем и не будет больше травиться, если он в корне изменится. Поликарп Семенович, насмерть напуганный тем, что чуть не лишился Олимпиады Ивановны, клялся, что никогда впредь не скажет ей грубого слова. И еще он сказал, что дарит сыну свою коричневую «Победу» первого выпуска. Гена пытался отказаться от подарка, но Поликарп Семенович и слушать не пожелал. Таким образом, Гена внес мир и согласие в родительский дом и уехал с сыном Игорем к себе в Житомир на коричневой «Победе» первого выпуска.
Вот так сидели на скамеечке две вдовы, две соседки, уже помеченные старостью женщины, Марфа Конь и Палашка Прыщ, и вспоминали о том, как в памятный день трех свадеб Олимпиада Ивановна чуть было не отправилась на тот свет. Вспоминали, что знали, а чего не знали, о том, ясное дело, не вспоминали.
Нежаркое осеннее солнышко, желтенькое, как вылупившийся цыпленок, мягко оглаживало их одинаково остроносые лица, приморщенные годами и летним загаром, и руки, тоже сморщенные годами и постоянной работой. Под ногами у них ворохом лежали листья, той же яркой желтизны, что и солнце, и с деревьев, еще не совсем обнаженных, падали такие же желтые кружочки солнца, ложились на скамью, на подол Марфе и на подол Палашке. И тем хороша была их улочка, что можно было и час и два просидеть в дневное время на скамеечке за разговором, не отвлекаясь вниманием на прохожих, чье появление могло бы сбить с мысли и спутать разговор. Свои жители в дневное время находились на работе, а чужаков надежно отпугивала лужа.
Прошло не меньше часа, когда на улочке появился первый прохожий — Петро Колотуха, вернувшийся из поездки. Он неспешно шел от лужи, высокий и могучий, неся в руке небольшой сундучок, называемый шарманкой. Черный костюм его и высокую фуражку украшали золотистые знаки отличия.
— Ой, и красивая ж у них форма стала, — сказала Палашка, увидев Петра, идущего по другой стороне улочки. — Чисто генерал.
— Здравствуйте, соседушки, — поздоровался с ними через дорогу Петро, замедляя шаги. — Листья понемногу гребем?
— А как же — надо! — ответила Марфа.
А Палашка спросила:
— Ты куда ж ездил?
— Да на Ворожбу.
— И как там, в Ворожбе? — поинтересовалась Палашка.
— Ага, как оно там? — поинтересовалась и Марфа.
Марфа и Палашка никогда не бывали в Ворожбе, но им хотелось знать, «как оно там»?
— Да такой же листопад метет. Желтая метелица по всей дороге, — сказал Петро и пошел дальше, к своему дому.
Марфа спохватилась, спросила его вдогонку:
— Петя, а как же там Толик живет? Чего ж он с молодой женой не едет?
— Да нормально живут, — успел ответить Петро, прежде чем скрылся за своей калиткой.
А когда он скрылся за калиткой, Марфа сказала Палашке:
— Так-то оно так, да несурьезный он парнишка. Мать с отцом свадьбу готовят, а он ее уже в Чернигове сгулял! А дом все ж есть дом, и что б ты мне ни говорила…
Досказать эту важную мысль ей помешал Поликарп Семенович Ко́жух, незаметно подошедший к своему дому с другого, непарадного, конца улочки и уже достигший своей калитки. Марфа проворно подхватилась со скамьи и крикнула ему:
— Послухайте, Кожу́х, я вам сурьезно насчет вашей собаки говорю…
Однако Поликарп Семенович уже юркнул за калитку и загремел засовом. Но когда он юркнул за калитку и перестал закрывать своей фигурой и своей фетровой шляпой обзор узкой пешеходной дорожки, зажатой слева забором, а справа шеренгой толстостволых деревьев, в этом расчистившемся пространстве сразу же появилась Татьяна Даниловна Пещера, шедшая до этого чуть позади Поликарпа Семеновича.
Татьяна Даниловна выразительно поглядела на захлопнувшуюся калитку Поликарпа Семеновича, выразительно усмехнулась и выразительно покачала головой, и качала ею, пока подходила к Марфе с Палашкой, давая им знать, что она все слышала и все поняла.
Несмотря на теплый день, Татьяна Пещера была одета почти по-зимнему: поверх толстой шерстяной кофты — пальто на ватине, шея закутана шарфом, на голове платок. Вызвано это было тем, что еще на свадьбе Татьяна Даниловна сильно перепелась, исполняя дуэты с известным тенором Кондратом Колотухой, повредила какие-то важные голосовые связки и вот уже второй месяц не могла не только петь, но и нормально разговаривать. Она бросила ходить в гороховскую церковь и ходила теперь исключительно в больницу.
Сейчас она возвращалась из больницы, и потому Марфа с Палашкой в один голос спросили ее, как идет лечение и есть ли уже какие сдвиги в связках? На что Татьяна Даниловна, трогаясь рукой за горло, обмотанное шарфом, и делая всякие движения головой, глазами и бровями, бессловно ответила им, что ей не велено разговаривать, а велено идти домой.