Это был 1937 год, трудное время. По утрам, приходя на работу, Ермаков узнавал об арестах. В дивизии, где он раньше служил, был посажен сам командир, начальник штаба и два командира полка. Степана Степановича вызвали в Особый отдел. Молодой следователь с усталыми, бегающими глазками протянул ему лист бумаги и сказал безапелляционно:
— Садитесь и пишите о своем бывшем командире. Какие у вас были подозрения. Учтите, он враг.
— У меня подозрений не было, — тихо сказал Ермаков. — Знаю о нем только хорошее.
Следователь кричал, топал ногами, грозил отправить его в тюрьму. Но Степан Степанович не стал лгать. Пусть тюрьма, побои, даже смерть, но доносчиком он не будет. Ему был противен бледный юнец, пытавшийся запугать старого солдата.
После этого разговора Ермаков со дня на день ожидал ареста, хотя и не чувствовал за собой никакой вины. Но ему повезло и на этот раз. То ли следователь забыл о нем, то ли не нашел подлеца, чтобы состряпать донос. Придраться к Ермакову было трудновато: не из дворян, в белой армии не служил.
Степан Степанович пошел в гору: часто открывались в то время вакансии. За четыре года вырос от майора до полковника.
Работал он много и добросовестно. Сидячая жизнь, постоянное нервное напряжение подтачивали его некогда могучий организм. И чем дальше, тем больше понимал Ермаков, что ему уже не угнаться за жизнью. Появилась новая техника, а ему не хватало знаний.
В эту осень Ермаков впервые с нетерпением ожидал отпуска. Надо было как следует отдохнуть, подлечить сердце. Альфред и Неля, вернувшиеся с юга, советовали ему отправиться в Крым, Игорь Булгаков — в Одуев.
А Степану Степановичу хотелось побыть дома, с сыном и дочерью. Они уже большие, вот-вот разъедутся, оставят его одного.
Но Ермаков видел, что у детей свои дела, свои заботы и не найдется у них времени, чтобы коротать с отцом осенние вечера.
День в квартире начинался рано. Первым поднимался Степан Степанович, делал гимнастику, долго фыркал в ванной, обливаясь холодной водой. Заспанная Неля выбегала в халатике на кухню, гремела чайником. Ермаков чмокал дочь в щеку и уходил. Неля рывком открывала дверь в комнату брата, кричала:
— Вставайте, засони!
Из дома вылетала пулей, держа под мышкой портфель, на ходу надевая пальто. Ей надо было далеко ехать: техникум, в котором она училась, находился на другом конце города.
Игорю, привыкшему к спокойной и неторопливой провинциальной жизни, не нравилась эта спешка, он подтрунивал над Нелей, она отвечала тем же. Нескладная, с длинными руками и тонкими ногами, Неля была похожа на мальчишку. Движения резкие — того гляди что-нибудь свалит или разобьет. Девчонок она презирала, считала их сплетницами и тряпичницами, водилась только с ребятами, вместе с ними занималась в авиамодельном кружке.
Лицо у Нели некрасивое: нос острый, верхняя губа напоминает букву «М», при улыбке губы растягиваются не в стороны, а вверх и вниз.
Хозяйство она вела безалаберно: то притащит к вечернему чаю и колбасу, и мед, и сыр, а то вообще ничего, кроме хлеба, не купит. Игорь однажды сказал ей об этом. Она засмеялась.
— Я не собираюсь женой быть… Пусть с кастрюлями девчонки возятся.
— А ты кто?
— Техник. Мое дело станки да металл. Ты Конституцию знаешь?
— Ну, учил.
— Вот и ну. Там черным по белому сказано: равноправие. Иди вот и ставь чайник. Или Альфреду скажи. А меня ребята на улице ждут.
Игорь и ответить не успел: схватила сверток и убежала.
Совсем другим человеком был ее брат. Большого роста, полный не по годам, Альфред отличался удивительной рассеянностью. Зимой и летом ходил с непокрытой головой, стригся редко, и волосы у него отрастали длинные, как у попа. Игоря удивляла его беспомощность в житейских делах. На пальто вечно не хватало пуговиц, галстук завязан косо, на брюках какие-то пятна. Карманы топорщились, в них можно было обнаружить что угодно: и циркуль, и черствый кусок хлеба или газету двухмесячной давности.
Альфред был старше Игоря, занимался в аспирантуре и работал над диссертацией, но с Булгаковым держался на равной ноге. Когда приходила Настя, Альфред страшно смущался. Толстый, громоздкий, он не знал, куда деть руки, сидел в напряженной позе или, бормоча извинения, пятился к двери.
— Мне даже неудобно, — говорила Настя.
— Он со всеми девушками такой, — успокаивал Игорь.
Булгаков уходил на занятия последним. До педагогического института, в котором он учился, надо было проехать десяток остановок на третьем или двадцать втором трамвае. Поступить в институт помог Игорю профессор Маркунин, тот самый старик, которому рассказывал он о скифах на экзамене в университете. Булгаков встретил профессора в коридоре, когда пришел забирать документы. Маркунин не захотел расстаться с молодым любителем истории, направил его в Подсосенский переулок, пообещав замолвить несколько слов. Профессор читал лекции в пединституте и пользовался там уважением. Слова его оказались вескими.
Первое время Игорь приналег на учебу. После занятий обедал в студенческой столовой и спешил домой. В квартире было тихо. Евгения Константиновна, теща Ермакова, уезжала к своим подружкам, старым актрисам, рассуждать об упадке нынешней оперы и вздыхать о прошлых временах.
Иногда Евгения Константиновна заходила в комнату к Игорю. Худая, в старомодном платье с буфами на плечах, с седыми буклями на голове, строго смотрела через очки в золоченой оправе, говорила скрипуче, с французским прононсом.
— Занимаетесь, молодой человек?
— Помаленьку.
— Это хорошо, — удобряла она, жуя морщинистыми губами. — А в Большом театре вы так еще и не изволили побывать?
— Денег негу.
— Я достану вам контрамарку. У меня много знакомых в театральном мире.
Евгения Константиновна обещала не один раз, но, видимо, забывала. Потом Игорь начал подозревать, что не так уж много у нее знакомых. Она и сама-то ходила в театр лишь тогда, когда Степан Степанович или Альфред приносили билеты.
— Прохор, коньяк будешь?
— Лучше водку.
— Нету, брат. — Ермаков вздохнул. — Спирта флакончик имеется. Разводи сам, по вкусу… А мне одну рюмку. Больше нельзя, боюсь.
— Стареешь, что ли?
— Пора. Тебе вверх расти, мне — вниз.
— Юродствуешь, Степаныч, прибедняешься. Женился бы — сразу кровь заиграет.
— Куда уж там. Внуков жду.
Они разговаривали грубовато и насмешливо, как разговаривают мужчины, хорошо знающие друг друга. Дружба их возникла лет пятнадцать назад, когда красноармеец Прохор Порошин служил в батарее Ермакова. Лобастый крепыш с твердым жестким взглядом, пришедший в армию с угольной шахты, носил кимовский значок, был до дерзости прям в суждениях и необыкновенно любознателен. Ермаков разрешил ему пользоваться своими книгами. Порошин приходил запросто к нему домой, сидел над учебниками и наставлениями. Уезжая по служебным делам, Степан Степанович оставлял Нелю на попечение Прохора. Тот умел ладить с трехлетней девчонкой — сунет ей куклу, разложит кубики, та сидит себе тихонько в углу. А то заберется к Прохору на колени, посапывает, смотрит молча, как он пишет.
Порошина назначили вскоре командиром орудия. Кроме того, он «заворачивал» комсомольской организацией дивизиона. Красноармейцы любили слушать его горячие выступления, в которых он призывал рубить под корень троцкистов, кулаков и вообще всю мировую контрреволюцию.
Потом они расстались. Порошин уехал на курсы. Ермаков часто вспоминал боевого, упрямого шахтера, думал, что у этого парня впереди большая дорога. Думал и не ошибся. Когда они снова встретились в Москве, полковник Порошин работал уже в Генеральном штабе.
За плечами у него была академия, два года боев в Китае и схватка у Халхин-Гола. Порошин догнал Ермакова в звании, занимал более высокую должность, хоть ему и было только тридцать пять лет. Обзавестись семьей он еще не успел, жил бобылем, часто разъезжал с инспекцией по военным округам.
Друзья сидели за письменным столом в комнате Ермакова. Одну стену занимала огромная карта Европы, другую — Советского Союза. Карты были новые. По центру Европы разлилась коричневая краска. Она скрывала под собой Германию, Австрию, Чехословакию, Саарскую область.
— Не успевают картографы, — сказал Порошин. — Карта только вышла, а уже Францию закрашивать надо…
— Я там линию провел.
— Линию… — повторил Порошин, снимая широкий желтый ремень с тяжелой звездой на пряжке. Багряно поблескивал у него на груди орден Красного Знамени. Расстегнутый ворот гимнастерки открывал крепкую мускулистую шею с большим кадыком.
Порошин сильно изменился за последние годы: раздался вширь, начал лысеть, от этого лоб его казался еще более высоким и выпуклым. Заметнее выдвинулся вперед массивный квадратный подбородок. Взгляд твердый, властный.