— Ты не ревнуешь, Даша?
А Даша усмехнулась и тоже взглянула на Полю.
— Я не так уж слаба, чтобы ревновать…
Глеб почувствовал, как рука Поли прижала его руку к теплой груди.
Солнце уже догорало: оно тухло в ущербе за дальними хребтами, и небо было густое, синее, а над солнцем — огненное. Горы очень близко сползали с вершины застывшими потоками железа и меди. А вправо из-за отложья, по крутому ребру, желтой распаханной бороздой резался бремсберг.
Со дна ущелий вверх, по кратерным впадинам, плыли фиолетовые вечерние тени. А горящие полосы и пятна на ребрах и склонах еще жарко пылали и звенели камнями. И здесь, в сизых паутинных кустах, с дорожкой, заросшей травой, предвечерняя тишина дышала хмелем весенней земли и беременных почек.
Даша шла немного впереди и ломала черные ветки.
— Какой воздух хороший, товарищи… словно мед!.. Скоро все будет в зелени и в цветах.
— Ты хорошо сказала, Даша: мы — близки только в работе, а интимно — чужды друг другу. Это — одно из наших тяжелых противоречий. Мы ничего так не боимся, как своих чувств. Стоит только взглянуть каждому в глаза, и становится жутко: они металлические какие-то. Мы всегда под замком: днем запираем на ключ себя, а ночью — комнату.
Даша остановилась и с ласковой строгостью заметила:
— Люди подождут, милая Поля, а дело требует постоянного внимания. Не забывай, что работа-то наша связана и с опасностями и с жертвами… Сегодня ты и винтовку держала в руках, а не только лопату…
— Это ничего не доказывает, Даша… — загорячилась Поля, — ты упрощаешь вопрос. От отсутствия сердечных связей страдают многие, но не признаются, потому что боятся насмешки, неискренности и упреков в идеологической неустойчивости. А причем здесь идеологическая неустойчивость?
Даша уходила все дальше от них и ломала кончики веток. Глеб дружески потрепал взъерошенные кудри Поли.
— Ты напрасно поешь ей свои серенады, товарищ Мехова. Её не проймешь. Я пел ей не такие песни и не так тревожил ее сердце… и все-таки оказывался битым.
Даша издали сверкнула зубами.
— Глеб похож на тебя, Поля: он любит сердцещипательные разговоры… и покопаться в чужой душе…
Солнце, мутное и красное, спускалось на далекие хребты, и они грызли его, как огненный блин. Город под горами четко разрезался прямыми улицами от набережной вверх и сползал домами в ущелье. Между пристанями и молами море переливалось перламутром. Корпуса и башни завода громоздились в глубоком молчании, как нетающие льдины.
— Я переживаю сейчас мучительные вопросы, товарищи. Новая экономическая политика… Мы вступаем в полосу тяжелых противоречий, но все делают вид, что их не замечают. Я все время в тревоге и жду чего-то страшного.
— Что с тобой, товарищ Мехова? — удивилась Даша, — С чего ты нервничаешь?.. Ну, а противоречия… ну, тяжелые… Очень хорошо: драться будем крепче… Зайдем-ка, я угощу тебя кипятком с сахарином.
Поля взглянула на Дашу испуганными глазами и быстро пошла по дорожке к пролому.
Даша долго смотрела ей вслед, и лицо ее вздрагивало от ласковой усмешки.
— Хорошая девка… умница… а с трещинкой…
— Вот что, Дашок… Пойдем-ка на гору — посидим малость… Не хочется домой…
— Ну что ж… пойдем… хоть я и устала, а тоже неохота в комнату… Вечер-то больно хороший…
Глеб растрогался. Даша взяла его за руку, кисть в кисть, и молча пошла рядом. Глеб чувствовал, что она встревожена. Он угадывал, что она боролась с собою: что-то хотела сказать ему — свое, задушевное, важное, но не могла решиться. И совсем неспроста она так охотно согласилась пойти на гору и неспроста отделалась и от Поли… Что бы это значило?..
Мимо палисадников и домиков они прошли, не проронив слова. Так же сосредоточенно взбирались они по ребрам пластов к площадке бассейна. Он поддерживал ее за плечи и прижимал к себе, и ей это нравилось. Бассейн был высоко над Уютной Колонией, и вода отсюда подавалась по магистрали вниз до рабочего поселка, а дальше распределялась по службам, по лабораториям, по цехам и корпусам.
Они обошли каменные отвалы и штольню с железной заржавленной дверью на замке. По ступенькам поднялись на широкую бетонную площадку. Она была ровная и колокольнозвонная.
Внизу под горой ступенились к трубам красные крыши казарм за ними — корпуса и вышки завода, а еще ниже — фиолетовый залив в спиралях зыби у берегов. За молами море плавилось спокойно и необъятно, выше труб и далеких хребтов.
От завода к Уютной Колонии группами и в одиночку шли рабочие. А по бурому отеку горы, далеко за стеною, бежала по узенькой бледной дорожке маленькая девочка и размахивала руками.
— Поля шагает… видишь?.. Странная она, эта Поля: то не согнешь ее, то вся дрожит, как лозинка. Боюсь я, чтоб с ней чего не случилось. Ты ей очень по душе пришелся… Уж не влюбилась ли?
Глеб, пораженный, лег около нее и ничего не увидел в ее лице, кроме затаенной улыбки. Что с нею? Неужели ревнует? Он не знал, что ей ответить, не знал — сердиться ему или смеяться.
— Ну, Дашок… хоть ты и против тех, кто копается в чужой душе, а сама-то первая не прочь нырнуть поглубже в чужую душу…
Даша быстро повернулась к нему, улыбаясь.
— Вот чудак!.. Что ж тут такого?.. Разве мы с Меховой не равноправные женщины? А ей хочется опереться на какого-нибудь богатыря.
— Мне самому хочеться опереться… и только на тебя одну…
— Что ж… надо уметь опереться… Это — не так просто… Я очень хочу… и сама хочу опоры… Но за эти три года все перевернулось… И мы с тобой, Глебушка, стали другие… Я много пережила, много перестрадала и научилась ходить на своих ногах и думать своим умом. К родному человеку, Глебушка, и подходить надо осторожнее и уважительнее.
Ее слова били по сердцу, и она была такой неотразимой, такой новой и крепкой в своей правде, что он не мог уже говорить с ней так, как раньше. В ту незабываемую ночь (проклятое ущелье-) он впервые почувствовал, что и он стал иным — не тем, каким был вчера, точно внутри у него все перегорело. И тогда он испытал новую, неведомую до сих пор любовь к ней — не только как к женщине, а как к человеку, роднее которого нет никого. Что было бы с ним, если бы она погибла в тот день, когда он не думал о ней, а только горел заводом, машинами, цехами?..
Под бетонной площадкой, в глубине, звенела вода, и что-то большое и живое вздыхало в пустоте. И казалось, что эти вздохи стонут в лесу и над лесом и плывут из сумерек долины. Всё было воздушно, глубоко и необъятно: горы были уже не хребты в камнях и скалах, а грозовая туча, море — в безбрежном вздыблении — не море, а лазурная бездна, и они здесь на взгорье над заводом и вместе с заводом, — на осколке планеты, в неощутимом полете в бесконечность.
Глеб положил голову на колени Даши и увидел над собою ее лицо с огнистым пушком на щеках и глаза — пристальные, большие, встревоженные и любящие.
— Здесь, под небом, чувствуешь себя другим, Дашок. Вот лежу у тебя на коленях… Когда это было?.. И никогда я, кажется, не переживал ничего подобного. Я знаю только одно, что твоя любовь была больше и глубже моей, и я тебя недостоин. Я и сотой доли не пережил того, что пережила ты. Расскажи же мне сама о своих мытарствах… Может быть, я и себя тогда узнаю лучше.
Воздух внезапно вспыхнул молнией: везде большими и маленькими звездами зароились огни. Волна восторга охватила Глеба; в волнении он поднялся на локоть.
— Даша, голубка, гляди… как хорошо бороться и строить свою судьбу!.. Ведь это — все наше… мы!.. Наша сила и труд… Будто вздох чувствуешь… вздох перед первым ударом… когда хочется размахнуться…
Даша опять положила руки на его грудь. Она сама волновалась, и Глеб слышал, как глухими толчками билось ее сердце.
— Да, милый, хорошо бороться за свою судьбу… Пусть муки, пусть смерть… Страшно это… и не всякий может вынести… Я вот вынесла, потому что люблю тебя сильнее страха… А потом и другое поняла, другое полюбила… может, даже больше тебя…
— Говори, Дашок… что бы ни было — говори… Я уж научился не только слушать, но и… бороться с собой…
И в этот лиловый вечер она рассказала Глебу о своих злоключениях, о том, как она научилась бороться, как нашла свою дорогу к счастью.
…Отлежался Глеб от побоев на чердаке, у мышей и пауков, и ушел однажды ночью в горы: там, в ущельях и лесах, засели красно-зеленые.
Знала Даша, что уходит от нее Глеб, может быть, навсегда, и отрывалась от него, как от мертвого. Рыдала у него на груди без стонов и крика и долго не отпускала его от себя. И когда он ушел в глухую ночь, не зажгла она огня и прометалась с Нюркой на руках до утренних проталин в окне. С тех пор дни и ночи стали жуткими, как кошмар.
Очнулась она от этой полужизни так же внезапно, как и замерла.