И он отличился, выделился — отчаянными, безобразными нарушениями лагерных правил. Его неукоснительно сажали в карцер, на штрафной паек, он не сдавался, начинал сызнова безобразничать.
Как-то его вызвал начальник лагпункта.
— Что тебе нужно, Павлов? — спросил он. — Чего ты добиваешься? Ведь я-то вижу: не такой ты, каким представляешься, вовсе даже не такой.
Иван Максимович помолчал, подумал и неожиданно ответил начальнику водопадом отвратительнейшего лагерного сквернословия, при этом он старался кричать как можно громче, с целью, чтобы дневальный из заключенных услышал в коридоре и чтобы через дневального распространился по лагерю слух об его отчаянности в разговоре с начальником и дошел до воров.
Своей цели он достиг. Прямо из кабинета его повели в карцер, но слух об его отчаянности в разговоре с начальником распространился по лагерю и дошел до воров.
В конце концов воры допустили его в свою компанию, хоть и не на равных правах, но все же допустили. Он свято соблюдал воровской закон: не работать, не принимать никаких лагерных должностей, даже наивыгоднейших, как-то: нарядчика, хлебореза или бригадира, с начальством разговаривать не иначе, как матерными словами, презирать и угнетать «фраеров», то есть всех, находящихся вне тесного воровского круга, за исключением только священников и артистов, которых воры считали своими младшими братьями.
Между тем приближалась весна — время тревожное, время побегов.
Известно, что весной каждого человека тянет куда-то в неопределенную даль. Лагерника же тянет вдесятеро сильнее, и в даль вполне определенную — за высокий, острый частокол, на волю.
Еще был жив и славен в памяти лагерников знаменитый побег старого вора Василия Парфеновича, еще распевалась под гитару песня об этом побеге. Вот как начиналась она:
Когда «зеленый прокурор»[11]
Мне подписал освобожденье…
И вновь я вышел на простор,
Увидел жизни пробужденье,
Увидел трав сплошной ковер,
Покрытый пышными цветами,
И я заплакал, старый вор,
Большими, крупными слезами…
Заплакать-то Василий Парфенович заплакал — воры, как известно, люди чрезвычайно чувствительные, недаром у каждого из них на груди красуются синие надписи: «Не забуду мать родную» и «Нет в жизни счастья», — заплакать-то заплакал, но все же в своем побеге попутно спалил начисто лесную деревеньку Шалы, печально известную в преступном мире своим показным радушием к беглым, с последующей сдачей их на кордон за два пуда муки, восемь фунтов селедок и тридцать рублей деньгами с каждой выданной головы. Вот шалинцы и старались, пока на их собственные головы не опустилась рука судьбы, принявшей на этот раз обличье старого Василия Парфеновича.
У него с этой деревенькой были свои счеты: именно отсюда в прошлый неудачный побег, два года назад, отвели его на кордон. На этот раз Василий Парфенович не подошел к деревне открыто, а подкрался, хоронясь в кустах. Дождался ночи. Как нарочно выдалась ночь темная, ветреная, с востока медленно и тяжело шла первая весенняя гроза, полыхали далекие зарницы, бледно освещая горизонт, слышалось далекое глухое рокотание грома. Василий Парфенович зашел с наветренной стороны и в четырех местах поджег ометы прошлогодней соломы, они занялись, на деревню полетели огненные галки, зажигая соломенные крыши, а когда часа через три подошел с грозой ливень, то заливать ему пришлось уж одни головешки.
В песне об этом говорилось так:
И до утра большим костром
Шалы те подлые пылали,
И вопли слышались кругом,
И громко деточки кричали.
Вокруг стоял сосновый бор
И вторил плачу гулким эхом,
А я смеялся, старый вор,
За месть свою жестоким смехом.
Иван Максимович вместе с ворами увлеченно пел на мотив «Ермака» эту лагерную песню. Правда, ночами он часто слышал внутренний голос: «Что ты, Иван Максимович, опомнись, ты честный трудовой человек, а воры — они же гады, гады, враги трудовых людей». Но голос этот заглушался голосом ожесточения: «Ах, я не лучше, буду таким же!..»
За очередное художество он — в который уж раз! — попал в карцер, в камеру, где сидели трое воров. Начали игру в карты. Надзиратель увидел в глазок, открыл дверь.
— Отдайте карты! — строго сказал он.
— Какие карты? — невинным голосом отозвался низенький чернявый Митька Уголек, вор-карманник, совсем еще молодой, но уже вошедший в права.
— Тебе, начальничек, помстилось, что ли? Надзиратель позвал еще двух надзирателей, втроем они учинили в камере самый полный, самый тщательный обыск, осмотрели каждую щелку и ничего не нашли.
Заглянув через десять минут в глазок, надзиратель опять увидел игру в карты. Вошел, опять обыскал всю камеру, на этот раз уже в одиночку, и опять остался ни с чем.
Заглянул через десять минут в глазок — играли!..
Он вошел и сказал:
— Ну черт с вами, доигрывайте, бесы, мешать не буду. Только покажите, куда вы прячете карты?
Под общий смех Митька Уголек достал карты из куртки самого надзирателя, из бокового кармана. Тогда, сам над собой засмеявшись, надзиратель вышел и запер камеру, оставив ее обитателей доканчивать игру.
А та игра была не простая, игра шла на побег. По святым и незыблемым воровским законам трое проигравших обязаны были устроить четвертому, выигравшему, побег, хотя бы ценою собственных голов. Побег выиграл Иван Максимович. Произошло это поздно вечером, после отбоя. В соответствии с уговором отдали карты надзирателю, улеглись спать на нары. Но никому не спалось.
Ворам не спалось от проигрыша, а Ивану Максимовичу, наоборот, от нежданной удачи. Выиграв побег и осознав свой выигрыш, его значение, он испугался. До сих пор он с ворами водился как будто бы в шутку, а теперь связывал себя с ними накрепко.
Именно так этот выигрыш и поняло «толковище» — общее собрание всех законных воров, содержавшихся в лагере. В начале толковища возник вопрос: обязаны ли все воры, находящиеся в законе, помогать в побеге полуфраеру, не имеющему воровских прав? Было решено, что самому полуфраеру, то есть Ивану Максимовичу, они могут и не помогать, но проигравшим своим сотоварищам в подготовке побега помочь обязаны, а следовательно, через них обязаны помочь и полуфраеру. Конечно, ворам в законе вовсе не следовало принимать в такую серьезную игру полуфраера, но это уж другое дело, за которое отвечают проигравшие воры, а выигравший полуфраер должен свое получить сполна.
Преодолев таким образом трудности в истолковании закона, толковище перешло к обсуждению подробного плана побега по трем пунктам: подготовка, место и время. Обсуждали не спеша, деловито, принимая во внимание решительно все: погоду, возможные маршруты побега, личные свойства надзирательской дежурной смены, особенно же прибытие в скором времени в лагерь сыскных собак. Последнее обстоятельство весьма заботило воров, и они решили, что побег должен состояться не позже, как через неделю, до прибытия собак.
Слушая прения на толковище, Иван Максимович понял: путь назад закрыт, отказаться от побега, как он, между прочим, подумывал, нельзя: сочтут низкой трусостью, предательством, расправятся по-своему, ножами. Теперь неминуемо предстоит ему вскорости перейти на волчью жизнь беглого.
Замечено, что всякая группа темных преступных людей стремится завлечь, запутать в свои злодеяния побольше народу со стороны — так темным людям спокойнее жить. Запутав Ивана Максимовича, воры преисполнились твердой решимости довести дело до успешного конца. Предводитель воровской компании Петр Евдокимович, старый вор, дал ему адрес «малины» в Сызрани и пароль, известный лишь немногим.
— Там выправят тебе липу, — говорил Петр Евдокимович, — ну и деньжонок дадут сколько-нибудь, и поезжай ты из Сызрани куда подалее, хоть бы в Иркутск. Там пойдешь на Привокзальную, тридцать три, спросишь Гаврилова Михаила Семеновича — свой человек. Передашь ему привет от Палея Тараса Тимофеевича, а он тебя спросит, переехал Тарас из Новороссийска в Туапсе или все еще в Новороссийске? Когда он об этом спросит, начинай разговор впрямую и дальше держись за Гаврилова: он тебя к делу приставит, к нашему делу, потому теперь тебе осталась только одна дорога — с нами…
Иван Максимович слушал, а сердце тихонько ныло: слова Петра Евдокимовича были для него, как похоронный звон. Прощай, честная жизнь, прощай навсегда! Эх, Иван Максимович, Иван Максимович, куда завела тебя упрямая обида!
— Домой ни-ни, глаз не кажи! — продолжал Петр Евдокимович. — Где беглых ловят, которые неопытные? Большинство — дома. Кружит он, кружит и знает, что домой нельзя, а все-таки приходит. Магнитом тянет… А там его, голубчика, ждут, берут и добавляют срок. А вора беглого редко берут. Почему? Потому что у него дома нет. О семье своей забудь начисто. Нет теперь у тебя семьи и никогда не будет. Попадешься — добавят срок, вот и без семьи, не попадешься — опять же без семьи. Так и так лишился ты семьи навсегда. Оно и лучше, скажу я тебе, в нашем деле семья ни к чему, от нее одна только морока да обуза, а в нашем деле человек должен быть легким и быстрым.