завязал шнурки.
Чертовски хорошо сказано, не правда ли? «Мне моя биография, как крокодил, вцепилась в ногу!» Вы согласны? Биография человека и лицо человека — две разные вещи. Отдыхая на юге, я встречал множество людей — лиц. Одни широколобые, другие узколобые. Эти длинноносые, а те коротконосые. Кто-то улыбался, кто-то не улыбался. У большинства глаза были темные, но попадались с голубыми, зелеными, серыми. Были там молодые свежие лица, этих я обходил. Были старые свежие лица, этих я тоже обходил. Были интересные, были скучные лица. То, что кроется за этими лицами, мне предстояло разгадать. Лишь у человека глупого или очень умного душа оставляет на челе отпечаток. Так называемый средний человек скрывает ее то ли за морщинками, то ли за чрезмерной свежестью лица. Не знаю почему, у меня для этого в общем-то нет никаких оснований, но мне хочется верить, что все люди в своей сущности глубоко порядочны. Я придумывал незнакомым лицам биографии. Я приписывал лицам высокие моральные качества. И это мне удавалось на славу. Я ровным счетом ничего не знал, я каждому мог приписать все что угодно, а поскольку я никому не поверял своих домыслов, никто не старался мне доказать, что я в чем-то ошибся. Лица плыли мимо меня в аэропорту, на улице, на пляже, в ресторане, у кассы кинотеатра. У меня цепкая зрительная память, и наиболее интересные лица я прочно удерживал в памяти. Вернувшись домой, я пытался их изобразить, но не хватало какой-то существенной детали. Не хватало настоящей, живой биографии. Без биографии я мог быть только фотографом. Дать интересный ракурс, позу, поворот. Потрясающее внешнее сходство. И все-таки я не был бы творцом, я был бы всего-навсего зеркалом, не кривым, не мутным, очень хорошим зеркалом, но искусство не терпит зеркального отражения. Чтоб создать произведение искусства, необходимы, по крайней мере, две биографии. Биография самого художника должна быть двигателем ракеты, а биография модели... Но об этом лучше умолчу. «Мне моя биография, как крокодил, вцепилась в ногу!» Без этого шагу не ступишь. Как шагу не ступишь без совести.
— Пошли, — сказала Ева.
В свое время я много раздумывал: своим ли делом я занялся? Порой мне кажется, я ошибся в своем призвании, лучше бы стать мне тренером по боксу. Бейте, говорил бы я своим питомцам, бейте всякого лицемера, бейте всякого лгуна! Выбейте из них самодовольство, лупите по ребрам жестоких, пока они на собственной шкуре не почувствуют, что такое жестокость. Дайте по скуле тем, кто вел допросы с пристрастием, пусть и они войдут в положение своих невинных жертв. Тащите на ринг их, тащите этих хитрых лис, а если попробуют уклониться от честной борьбы, волоките за хвост. Выволакивайте на свет божий бюрократов, демагогов, тряханите как следует, чтоб из них повылетали гремящие лозунги, прогоните взашей лжеученых, лжеэкономистов, если и такие вам попадутся под руку.
— О чем скульптор задумался? — спросил Гулцевиц.
— Обо всем и ни о чем, — ответил я, — сейчас вернусь.
Я провожаю Еву до калитки. Открываю почтовый ящик. Пуст. Почтальон запаздывает.
— Иди обратно, — говорит Ева, — еще простудишься без шапки.
Простудиться без шапки совсем неостроумно, и я, простившись, бегу обратно. Ева поворачивает к автобусной остановке — шагов двадцать от нашей калитки. Через несколько минут подойдет автобус. Я закрываю дверь, снимаю пальто.
— Вот только принесу бутерброды с миногами, — говорю.
Гулцевиц наполнил рюмку водкой, морщится, глядя на прозрачную влагу.
Я направляюсь на кухню за бутербродами, и тут над дверью звенит колокольчик: «Клинг, клинг!»
На осыпанном снегом крыльце, переминаясь с ноги на ногу, стоит почтальон. «Скрип, скрип», — говорят его башмаки, а почтальон знай себе переминается. С одной ноги на другую.
— Вам телеграмма.
— Проходите в комнату.
— Вот здесь, пожалуйста, распишитесь!
Я расписался, положил телеграмму на стол, достал из буфета еще одну рюмку, налил водки и протянул почтальону.
— Выпьем, — сказал Гулцевиц.
— Это юбиляр, — сказал я почтальону, — семидесятичетырехлетний юбиляр и мой друг.
— За здоровье юбиляра, — сказал почтальон.
Мы закусили бутербродами.
— Теперь я, пожалуй, пойду. — Почтальон потянулся за сумкой.
Я проводил его до двери. «Клинг, клинг», — пропел колокольчик. «Скрип, скрип», — прошел почтальон по садовой дорожке, и только тут я сообразил, что скрипят не башмаки, а снег под ними. Я подумал, что было бы неплохо уговорить Гулцевица выйти на улицу, растормошить облака, пускай они навалят много-много мягкого, пушистого снега. Можно будет вылепить снеговиков. Много-много снеговиков! Я бы создал из них почетный караул, а капитану их надел на голову ведро, чтобы знали, что он не простой снеговик, а командир. Я бы выстроил почетный караул в линейку, снеговики поздравили б Гулцевица с днем рождения. Винтовок я бы им не дал, метелок тоже. Они не солдаты и не дворники. Просто снеговики.
Я вернулся в комнату. Телеграмма лежала на столе. Гулцевиц глядел на нее, словно тетерев, прищурив один глаз и склонив голову набок.
Снова пропел колокольчик, и в комнату вошла Ева.
— Что-то нет автобуса, — проговорила она, — а почтальон сказал, нам телеграмма. Я тоже хочу знать, что в ней.
— Автобус ушел, когда я подходил, — заметил Гулцевиц. — Я-то думал, вы собрались на электричку. Следующий автобус только через полчаса.
— Опять опоздаю, — сказала Ева, — ну, ничего!
Она замерзла, ресницы обметало инеем. Она принесла с собой в комнату большой клубок холода. Пригревшийся комнатный воздух пошел в наступление, Ева распахнула пальто, и холодный клубок, окутавший ее, весь перемешался, слился с комнатным. Запахло хвоей и ветром. Морозный воздух всегда пахнет хвоей и ветром. Мне очень хотелось чмокнуть Еву в щеку, мне казалось, что щека на морозе стала круглее. Я не вытерпел, чмокнул. Гулцевиц крякнул. Щека была прохладна и душиста, и я подумал, что зима наливает женские щеки, совсем как осень наливает яблоки.
— Ну и погодка, — сказала Ева.
— Погодка та еще, — вставил Гулцевиц.
— Давай вскроем телеграмму!
— Бумага прямо как ледышка!
— Брр, — сказала Ева, — бедный почтальон.
— Мне так хочется поцеловать вас в другую щеку! — жалобно произнес Гулцевиц.
— Вы сегодня юбиляр, вам