не замеченный, он прислушивается к чтению, повернув одно ухо в сторону Брагина. Но минут через пять, вскинув голову, он смотрит на машинного квартирмейстера точно на какое-то чудовище и бросается к нему, яростно размахивая руками.
– Стой! Стой, собачий сын! Бесцензурная книга! Арестую! Смутитель!
Из толпы раздаются протестующие голоса:
– Не трогай! Дай человеку кончить!
– После разберем!
– Жарь, Митька, дальше!
Брагина загораживают матросы, плотно прижимаясь друг к другу и не пропуская к нему взбешенного фельдфебеля.
В это время в камеру входит дежурный офицер, плотный господин, грубоватый в обращении с матросами, любитель покричать на них, но в общем считающийся простым, не придирчивым начальником.
– Смирно! – зычно командует, вопреки правилам, дневальный по камере, желая этим предупредить товарищей о приблизившейся опасности.
Шум голосов сразу обрывается.
– Это что за сборище здесь? – гневно кричит офицер.
– Да вот, ваше благородие, я им святую книгу читаю, – выдвигаясь из толпы, отвечает Брагин смиренным, немного певучим голосом и сразу же меняется в лице, придавая ему кисло-постное и глуповатое выражение.
Кривая Рожа сначала спрятался было за спины других, но тут же, дрожа и бледнея, подскакивает к офицеру и, путаясь в словах, бормочет:
– Я, ваше благородие… Я только что подошел… Потом сумление меня охватило… Слышу, что книга не того…
– Подожди ты со своим «не того»! – резко обрывает его офицер и, взяв книгу от Брагина, начинает ее рассматривать.
Все, ожидая трагической развязки, стоят молча и уныло, поглядывая с глубоким волнением то на офицера, то на машинного квартирмейстера. Чувствуется лишь одно – что над головою их товарища нависла гроза, тяжкая и неумолимая, но никто и не подозревает, что книга эта удостоена рекомендации со стороны властей для народных библиотек. Это сборник миссионерских статей, разбирающих учение Л. Толстого по поводу его отлучения от православной церкви. В нем наряду с критическими статьями чуть ли не целиком помещены некоторые из запрещенных произведений этого писателя. Брагин, воспользовавшись этим, читал исключительно лишь Л. Толстого, пропуская измышления его противников.
В камере напряженная тишина. Только слышно, как за окнами экипажа, проливаясь дождем, злобствует осенняя тьма.
Офицер, возвращая книгу Брагину, снисходительно наставляет:
– Читай, читай! Это хорошее дело…
– Рад стараться, ваше бродье!
Офицер, обращаясь ко всей команде, добавляет:
– А вы, олухи, должны слушать его со вниманием, так как книга эта очень добрая и поучительная! Слышите?
– Так точно, ваше бродье! – слабо и сбивчиво отвечает несколько голосов.
– Ну, что ты хотел сказать? – спрашивает офицер, повернувшись к фельдфебелю.
Кривая Рожа, выпрямившись и нагло заглядывая в глаза своего начальника, четко рапортует:
– Да я им, ваше благородие, все тут разъяснил… Такую, мол, книгу непременно надо читать. Очень вразумительно все в ней сказано, а от этого большая польза бывает, и на сердце хорошо действует. Я говорю: умри, но лучше этой книги не достать.
– Дальше? – спрашивает офицер.
– А команда со мной не согласна и шумит, как обалделая.
Офицер, не сказав больше ни слова, повертывается и скрывается за дверью.
Матросы, недоумевая, стоят с разинутыми ртами.
– Безбожники! Сборище нечестивых! Святую церковь забыли! – громко выкрикивает Кривая Рожа, пустив в ход весь свой запас скверных слов, и торопливо убегает к себе в канцелярию, готовый от конфуза провалиться сквозь землю.
Давно это было, еще в детские годы…
Помню – тихий летний вечер. Мы с матерью вдвоем, с сумками за плечами, только что покинув монастырь, куда ходили молиться богу, возвращаемся в свое село. Дорога, извиваясь, идет красивым бором. Стройные сосны, подняв в безоблачную высь зеленые кроны, кадят солнцу пряным ароматом смолы. Золотой дождь лучей, пробиваясь сквозь вершины леса, падает на серебристую скатерть мха, расписывая по ней узоры, запутанные, как сама жизнь. Кругом разлит зеленоватый свет. Под ногами хрустят засохшие иглы хвои.
Жарко.
Мать в сереньком ситцевом платье, в белом платке с голубыми крапинками, в истоптанных башмаках идет плавной походкой. Лицо ее, когда-то красивое, покрыто мелкою сетью морщин, тонкие губы строго сжаты, и только голубые глаза мерцают, излучая неземную радость. Она довольна тем, что я наконец согласился пойти в монахи.
– Хорошая жизнь будет у тебя, сынок, – ласково говорит мать, дотронувшись до моего плеча. – Ты только представь себе… Белая чистая келейка. На стенах иконы. Лампадка горит. Один. Никакого соблазна, никакого греха. Только с господом богом будешь общаться.
Когда-то отец, будучи солдатом, обманом умчал ее из одного губернского польского города и поселился с ней в убогом селе, затерявшемся среди лесных трущоб. И хотя она, выходя за него замуж, приняла православие, но до сих пор у нас в доме вместе с православными иконами стоят на божнице и католические, пользуясь в семье одинаковым почетом. Тоска по родному краю, непосильная работа, насмешки соседей, как над иностранкой, говорящей с польским акцентом, бестолковая и непривычно грязная жизнь крестьян – все это действовало на нее удручающе, преждевременно состарив ее, часто вызывая слезы о загубленной молодости. Вот почему она смотрела на землю как на юдоль скорби и взоры свои, все мысли своей мечтательной души обратила к религии, с особенной любовью посещая монастыри и воспитывая меня в таком же духе.
– А главное – не будешь ты видеть земных грехов, – продолжает мать сладко-певучим голосом. – В монастыре людская злоба не отравит твоего сердца. Тихо и скромно, стезею праведной, пройдешь ты путь земной перед светлыми очами всевышнего с радостью неизреченной. Обрадуется и бог, как увидит, что твоя душа чиста, как свежий снег, – ни одного пятнышка порока…
Тихая речь матери ласкает слух, баюкает, настраивает на молитвенный лад. Я уношусь мыслями в монастырь, в прекрасную обитель, расположенную в высоком бору, в углу двух больших сливающихся рек. В этот раз я особенно был поражен величием храмов, блеском золоченых иконостасов, пышным нарядом архиерея, а больше всего торжественностью хорового пения, словно на крыльях, уносившего мою молодую душу в светлое небо. В голове все еще звучит голос одного монаха, широкоплечего и волосатого, похожего на льва. Когда он поет, широко разинув рот и выворачивая белки глаз, то его могучая октава, перекатываясь низким гулом, заполняет весь храм, потрясая до основания.
Я обращаюсь к матери:
– Знаешь, мама, что я тебе скажу?
– Что, милый? – спрашивает мать, поправляя на голове платок.
– Когда я вырасту в монастыре, у меня будет такой же голос, как у того здорового монаха.
– Это у какого же?
– Что похож на льва. С бородавкой около носа…
– Вот глупый! Да разве можно так говорить? Лев – зверь, а монах – святой отец…
– Только я должен жрать побольше –