Справившись наконец с примусом, она вернулась к себе в комнату, где ее старшая сестра, Екатерина Александровна, сидела за швейной машинкой и строчила.
Екатерина Александровна! Варе смешно, когда ее сестру называют по имени-отчеству. Худенькая, с нежными чертами лица и большими темно-голубыми глазами, Катя не то что молодо выглядит, но как-то не похожа на старшую. И Варвара поучает ее, опекает и так же, как и соседку Полянскую, называет блаженной. Это сложное понятие: напрасная доверчивость, безрассудная доброта и необоснованные надежды.
Сердито расставляя посуду на столе, Варвара бросает:
— Обедать будешь, что ли?
— Немного подожду, — смущенно отвечает Катя.
— Первый раз вижу такое. Правду говорят, что иная графиня не так балует детей, как простые женщины.
— Оно и понятно… После обеда зайди к Битюговым, — говорит Катя, — я уже не успею, а она одна.
— Да у нее там все есть.
— Все равно зайди.
— Это новое лекарство, что ли?
— Очень старое, Варя.
Что это за лекарство, Катя Снежкова хорошо знала. Тринадцать лет назад оно ей помогло. Да, почти тринадцать лет прошло.
…После рождения Маши, которое произошло вполне благополучно и даже легко, у Кати вдруг неизвестно отчего поднялась температура. Осложнений не было, но температура не спадала. И Катя лежала как пласт в те часы, когда ребенка не было рядом. А когда его приносили, она смотрела на него с жалостным недоумением. Девочка была какая-то синяя, длинная и худая, с широким носом и прыщиками на лбу. Только за насмешку можно было принять слова больничной нянечки, что новорожденная красавицей будет. Но как ни огорчал Снежкову странный вид дочери, не в этом было ее главное тайное горе.
В каждой больнице попадаются одинокие существа, которые не получают ни передач, ни писем. В то время как соседкам по палате каждый день приносили подарки и записки да еще по телефону их вызывали (телефон стоял у каждой кровати), Катя не получила ни одной записочки, ни одного поздравления. И некому было звонить: ее сестра Варюша жила в деревне у дальней родственницы и ничего не знала о Кате.
Весь день слышала Катя рассказы молодых матерей об их счастливой жизни, слышала, как они по телефону говорят — горделиво и капризно. И днем, и ночью лежала она всеми забытая, и ей приносили беззащитное, никому не нужное дитя. Она даже не думала о том, как будет жить в общежитии с девчонкой, — только о своем одиночестве. «Никого у нас нет», — шептала она, кормя младенца. А ночью стонала. Сестра подходила, спрашивала: «Что болит?» — «Ничего не болит, только тяжко».
Тогда акушерка Розалия Осиповна Полянская решила принять свои меры. Они с Катей еще не знали друг друга и жили в разных домах, но акушерка наблюдала: это был не первый такой случай в ее практике. В один из дней, проснувшись, Катя увидела, что ее столик завален подарками. До самого обеда звонили девушки из общежития и мастерской, справлялись о новорожденной и предлагали красивые имена, вроде Эльвиры и Сильвы.
Чуткая от природы, Катя догадалась, что дело тут не просто: вмешалась чья-то добрая душа. Ну что же: кто-то подумал о ней.
И она стала поправляться.
Потом пришла еще одна радость: в квартире, где жила Полянская с восьмилетней дочкой Полей, освободилась комната и заведующая мастерской выхлопотала ее для Снежковой. Возможно, что и Розалия Осиповна просила об этом. После общежития — отдельная комната! Теперь, став на ноги, Катя решила выписать из деревни младшую сестру.
Так после горя приходит облегчение. Грех жаловаться. Единственное, что тревожило Катю, — это то, что за последнее время Маша сильно вытянулась, стала выше матери и тетки, но никак не поправлялась, не полнела. Не слишком ли она устает? Уже пятый год Маша учится музыке, и на днях учительница прямо сказала, что это должно в будущем стать Машиной профессией.
Даже непонятно, в кого она уродилась, такая музыкантша? Разве в беспутного отца — баяниста, который бросил дочь до ее рождения? Еще во втором классе учительница пения обратила внимание на Машу и направила ее в районную музыкальную школу. Там Маша сыграла по слуху пьеску, под названием «Грустная песенка», и мелодию «Мой Лизочек». Учительница сказала, что аккомпанемент к «Лизочку» Маша подобрала сама.
Катя даже испугалась немного. Где же девчонка выучилась играть? Неужели в школе, на переменках? Елизавета Дмитриевна Руднева, преподавательница музыкальной школы, стала хлопотать в Музпрокате о пианино. А пока Маша занималась у нее дома.
Снежкова приходила за дочерью к самому концу урока, чтобы не мешать. Но учительница часто заставляла девочку повторить пьесу.
— Знаете ли, какое свойство я открыла в вашей дочери? — сказала она однажды. — У нее так называемый цветной слух.
Катя робко подняла глаза.
— Мне трудно объяснить вам это явление. Могу только сказать, что, слыша некоторые сочетания звуков, такие люди видят определенные цвета. Ну-ка, Машенька, покажи свой спектр.
Маша взяла несколько аккордов.
— Это красный цвет, — сказала она, повернувшись к матери.
Потом пробежалась быстро по клавишам и прибавила:
— А это — зеленый.
И Кате действительно почудилось что-то зеленое, вроде змейки.
— Такой слух был у Римского-Корсакова, — с гордостью сообщила Елизавета Дмитриевна. — А также у Скрябина.
Снежкова постеснялась спросить, кто они такие, но и она почувствовала гордость.
Через восемь месяцев привезли прокатное пианино. Варвара, как и следовало ожидать, не одобряла эту затею с музыкой, но ей пришлось подчиниться новым порядкам: на этот раз старшая сестра решительно объявила свою волю.
Катя не осмеливалась давать оценку самой музыке. Все, что играла Маша, даже гаммы, было для нее священно. И если Кате нравилась какая-нибудь мелодия, это даже пугало ее.
Так странно сознавать, что родная дочь, которая целиком от тебя зависит, — особенная личность, талант. Как же учить ее уму-разуму? Не она ли тебя научит? Курица высидела орленка…
Эти мысли тревожили Катю, но она повиновалась инстинкту: не вмешиваться в то, что ей недоступно, зато не жалеть сил в том, что в ее власти.
К двум часам она стала с волнением прислушиваться. Вот они, знакомые, легкие шаги. И еще чьи-то. Пожалуйста, милости просим.
Соседский мальчик Митя Бобриков понуро шел за Машей. Он выглядел хуже, чем всегда. Катя подавила вздох. Митя жил в одной комнате со старшей сестрой и ее мужем. Грудной ребенок пронзительно кричал по ночам. Мать уносила его на кухню и ходила с ним иногда до утра. Муж вымещал свою злость на Мите, и, когда бывал дома, Митя отсиживался у соседей. Даже Варя была с ним мягка, насколько позволял ее характер.
От обеда он отказался и молча уселся в углу. Маша взглянула на мать и медленно покачала головой.
Обе они отлично понимали друг друга, хотя мало разговаривали. Но между ними не прерывался немой внутренний разговор.
Маша рассеянно ела, заглядевшись на светлый кружок, прыгавший по стене.
Кто-то на дворе забавлялся. Катя тоже следила за солнечным зайчиком. А Митя не смотрел.
Пробили часы.
Катя встала.
— Ухожу, — сказала она с виноватым видом. — Уберешь все и вымоешь посуду.
Маша кивнула. Она слышала другие, непроизнесенные слова, полные нежности.
И она ответила:
— Хорошо, уберу.
Но этот ответ означал многое, и он успокоил Катю.
На другой день произошло то, чего многие во дворе ждали: в новый дом стали приезжать жильцы.
Было воскресенье.
Любопытные столпились на улице. Варя уже несколько раз прошмыгнула мимо грузовиков с мебелью, потом прибегала на кухню. Но соседи держали себя с достоинством: Вера Васильевна Шарикова только раз выглянула в окошко и сказала:
— Ей-богу, Варя, вы преувеличиваете. Какая там роскошь — один скарб.
И принялась еще усерднее прибирать на своем столе.
А художница Женя Грушко встретила во дворе свою старинную знакомую, Аду Петросян, с которой когда-то училась вместе. Муж Ады, инженер Ольшанский, получил в новом доме квартиру. Ада наблюдала, как переносили вещи…
— Женька! Значит, ты живешь здесь?
Она покосилась на флигель, который казался сейчас неправдоподобно убогим. В последнее время он словно врос в землю.
— Я так рада, Женечка! Ты работаешь, я знаю. А я бросила — семья. А ты ни капельки не изменилась.
Все, что она говорила, было некстати. Одинокая Женя с сыном на руках не могла не работать. Бестактно было сказать ей, перенесшей столько горя, что она ни капельки не изменилась. Каждое слово отзывалось фальшью, и Ада это чувствовала.