Впечатления переполняли. Понимал, что увиденное и услышанное надо записать. Но пестрая карусель собственной жизни мчалась неудержимо; для литературной работы требовалась хоть малая остановка в сумасшедшей круговерти, а где ее было взять? Приходилось неустанно сражаться с полицейской цензурой, с администрацией губернской и городской, с любым чиновным ничтожеством, облеченным в соответствующий мундир. Формально цирковые репризы не цензуровались, но любой полицмейстер, любой исправник и даже мелкая сошка – становой пристав – могли во время самого представления оборвать, запретить, обезглавить программу.
Бесконечное противоборство, бесконечная напряженность и трепка нервов.
Вот когда с любовью и нежностью вспоминался дом на Мало-Садовой, ночные часы за письменным столом, тишина… Лишь легкий треск рассохшихся лестничных ступенек да коростель бессонный в заречной дали…
Нужна была остановка.
Она случилась нежданно.
После успешных, но трудных гастролей в провинции его ожидали в Москве. Кончалось беспокойное лето. К осенним краскам московских бульваров прибавилась кричащая пестрота плакатов, извещающих о выступлениях «единственного и первого русского соло-клоуна Анатолия Дурова».
Но вышло так, что «единственный и первый» до Белокаменной не добрался. Поезд остановился в Серпухове, где пассажирам сообщили, что дальше путь закрыт из-за беспорядков в Москве.
– Ну что ж, – сказал Анатолий Леонидович, – отдохнем. Пожалуй, даже кстати.
Сонный городок с его типично провинциальным обликом понравился Дурову. Поросшие гусиной травкой мостовые, долгие колокольные звоны многочисленных церквей, аккуратные старушки в кружевных наколках, бредущие с ридикюлями, словно тени, по вытоптанным плитам узеньких тротуаров, – все показалось ему таким родным, милым, давно и прочно обжитым.
– Похоже на Воронеж, не правда ли? – спросил у Прекрасной Елены.
– Майн гот! – простонала она. – Такой же дыра… крахвинкель!
Не снимая шляпки, опустилась на неуклюжий стул, презрительно оглядела номер. Гостиница и в самом деле была не из перворазрядных, однако выбирать не приходилось: город кишел бежавшими от «ужаса революции», все, вплоть до меблирашек и трактиров, было переполнено, захвачено под временное пристанище.
Комнаты гостиничного номера нависали тяжелыми сводами, крохотные окна в аршинной толщины стенах почему-то по-церковному были забраны толстыми, с затейливыми завитками решетками, загораживающими дневной свет, который и без того скупо проникал в помещение: гостиница боком упиралась в глухую кирпичную стену соседнего дома.
Вечный полумрак плотно стоял в номерах. Включить бы электричество, да оно еще новинкой почиталось, постояльцы обходились стеариновыми свечами. Но что особенно раздражало Бель Элен – это непрерывный гул и стук под полом: внизу помещалась типография.
А Дуров сказал, что и это превосходно.
– Пока будем отсиживаться, афиши напечатаем…
И начал жить в Серпухове не без удовольствия.
Ему нравилось бродить по сонным уличкам, всматриваясь, вслушиваясь, в тишине вспоминая шумную свою жизнь, далекие годы отрочества и юности, когда вот по таким захолустным городкам (крахвинкель!) кочевал с бродячими балаганщиками. Вечно голодный, но вечно счастливый, в предвкушении жизни особенной, где все будет: и слава, и деньги, ослепительный мир искусства, в котором тогда еще робко, туманно сияла его звездочка… Боже мой, каким далеким казался сейчас тот худенький оборванный юнец!
Шел по серпуховским улицам важный, нарядно одетый господин. Всемирно известный… и так далее. И все у него было: и деньги, и слава, и красивые женщины, а вот не хватало чего-то. Того, что в том далеком мальчишке пылало нестерпимо.
Заканчивая прогулку, заглянул в типографию насчет афиш.
– Сочту за честь! – прямо-таки сиял хозяин. – Такому великому артисту-с… Пожалуйте текстик, все исполним в лучшем виде, останетесь довольны!
Милый друг проснулся в отличном расположении и все утро что-то писал, временами посвистывая.
А Бель Элен спала плохо: внизу гудели машины и снились отвратительные, страшные сны. Она уверила себя, что эти комнаты под сводами таят в себе чертовщину – привидения и иные неприятные неожиданности.
Она сказала:
– Не свисти.
– Душенька, – нежно ответил он, – не мешай мне работать.
И посмотрел значительно, не то чтобы сердито, а как-то так, что снова вспомнила Мадрид, Кременчуг и… где-то еще.
Он писал этюд под названием «Революция».
Это сочинение он и впоследствии, вспоминая те дни, называл этюдом. Это был ряд сценок, подсмотренных, случайно-наблюденных. Разговоры в трактире. В вагоне железной дороги. Случай с забастовкой и красными афишами.
Однажды в чайной он разговаривал с ломовыми извозчиками: в московских баррикадах была и их доля – переворачивали свои телеги и валили стеной, перегораживая улицы от полиции. Телеги, конечно, пиши пропало, убыток в хозяйстве, но мужики не жалились: дело мирское, народ нынче миром встал.
Встречался с помещиками, бежавшими из деревень. «С мужиком сладу нет, – сокрушались беглецы. – Солдат не хватает на усмиренье…»
Тут Проня вспомнился. Где-то его господь носит?
Поставив последнюю точку, перелистал написанное. «А ведь живо! – подумал он. – Очень, очень живо! Вот бы тиснуть… Ну, хотя бы две дюжинки. Для друзей…»
Но вспомнил мытарства цензурные и махнул рукой: куда!
– Ты что-то хотела сказать? – обернулся к Елене. – Что? Дурной сон? Ну, душенька, какие пустяки, не расстраивайся. Все будет отлично. Зер гут.
– Ах, Толья, – жалобно сказала Елена, – не сон… Здесь, в этот старый дом, ходит ночью… как это? Гешпенст!
– Привидение? – Дуров рассмеялся. – Чушь какая!
– Не чушка! Такой старый дом – всегда гешпенст…
Бог знает, что бы она еще придумала, раздосадованная тем, что под самой Москвой вдруг застряли. У нее были свои виды на Москву, где стеклянные этажи Мюр-Мерилиза блистали всяческими дамскими соблазнами, и некая мадам Буше с ее шляпным заведением и з П а р и ж а, и веселые ужины у «Яра», и… да мало ли чего! И, верно, воспользовавшись некоторым замешательством милого друга, она еще и еще продолжала бы нести мистический вздор о старых замках и призраках, и бог знает, чем бы закончилось это утро, если б дверь номера вдруг не приоткрылась и хрипловатый, прокуренный голос не произнес:
– Могу ли я увидеть господина Дурова?
Затем появился по-армейски развязный пехотный штабс-капитан. Он многословно и цветисто рассыпался в извинениях и комплиментах («в столь ранний час… преклоняясь перед талантом… о, пардон, мадам!»), не давая хозяевам открыть рта, распространился о погоде, связывая ее, однако, с приездом Анатолия Леонидовича и Прекрасной Елены («мрак ненастной осени озарили… подобно лучу солнца, позволю себе выразиться…»); скорбно-негодующе коснулся событий последних дней («Кошмар! Кошмар! Куда толкают матушку святую Русь эти проклятые социалисты…»).
– Но позвольте, милостивый государь, – решительно прервал его Дуров, – чему, собственно, мы обязаны вашим посещением?
Тогда лишь только выяснилось, что велеречивый штабс-капитан явился к господину Дурову с покорнейшей просьбой дать представление в офицерском собрании местного гарнизона.
– В смысле, хе-хе, гонорария не извольте беспокоиться, – осклабился штабс-капитан. – Все будет соответственно и безусловно.
«Какой болван!» – подумал Анатолий Леонидович и обещал пожаловать часам к восьми.
Переписав набело э т ю д, спустился в типографию.
– Афишки ваши набраны, – любезно встретил его хозяин. – К вечеру отпечатаем-с.
Он был весь благорасположение и предупредительность, глядел ласково, как кот на сало: типография пробавлялась печатаньем местной газетенки да случайными мелочами – визитными карточками, объявлениями, прейскурантами. Еще были приказы московского генерал-губернатора, но эти шли безвозмездно. Заказ Анатолия Леонидовича сулил куш немалый.
– Прекрасно, – сказал Дуров. – Но у меня к вам еще дельце. Не смогли бы вы отпечатать мне вот эти наброски…
– Цензура-с, – вздохнул типографщик, щелкнув ногтем по заголовку.
– Да мне и всего-то экземпляров двадцать, послать кой-кому из друзей.
– Ну, это другое дело! Двадцать оттисков можно, конечно, и без цензуры.
Выйдя из полутемной типографии на улицу, удивился: всего полчаса назад был яркий, голубой день, и вдруг так низко нависли тяжелые, с беловатыми загривками тучи, так зимним холодом потянуло… Осень решительно поворачивала на зиму.
Сразу как-то и город поскучнел, посуровел. В пустынном скверике лениво взмахивал метлой старик, подметал дорожки. С лицом усталой немолодой актрисы по гремящей палой листве бродила коза. Возле афишной тумбы грациозно, балетно поднялась на точеные копытца, пожевала кусок отклеившегося объявления «Сим доводится до све…»