Осень. Коза. Тумба.
Постоянная обязательная подробность на картинах простодушных живописцев, изображающих уголки русских провинциальных городов.
Удавшийся этюд, безотчетное чувство приближения каких-то блистательных перемен; холодный предзимний день после долгой осенней слякоти и хотя и вынужденный, но все же отдых, увенчавший месяцы напряженной работы и скитаний по городам Средней России, – все это бодрило, подготавливало к завершению дела, в мечтах как бы уже завершенного…
И так захотелось вдруг туда, в тишину Мало-Садовой, к воронежским пенатам, в круг семьи, в круг друзей.
– Папиросочки не найдется ли, господин? – спросил старик, опершись на метлу.
Папироска нашлась.
– Домой пора, отец, – сказал Дуров. – Верно?
– Это что и говорить, – поняв по-своему, с удовольствием согласился старик. – Пора… А все неймется до красных-то денечков доскрипеть.
Дуров улыбнулся: «красные денечки»…
Еленочка прихорашивалась.
На это всегда уходила уйма времени. Баночки, пузыречки, щипчики, пилочки, флаконы всевозможных форм и цветов, какие-то мази, кремы, лосьоны – тоже во множестве и тоже разноцветные – перед нею выстраивались, подобно сверкающему войску, коего она была отважным, но рассудительным предводителем.
Ей не для чего было подкрашивать лицо, стараться сделаться красивой, она и без того почиталась как одна из самых очаровательных женщин в шумном и великолепном мире цирковой аристократии. Окруженная многочисленными дорогими косметическими снадобьями, она забывала про них и просто любовалась своим отражением в зеркале: вот такой поворот головы… такая улыбка… такой, как бы нечаянно выбившийся локон.
Радовалась предстоящему вечеру в офицерском собрании, где господа офицеры будут наперебой ухаживать за ней, приправляя ухаживанье кто меланхолическими вздохами, кто туманными недосказанностями, а кто и просто пошлыми, грубоватыми намеками. Слабое знание языка избавляло ее от уразумения подлинного смысла намеков, хотя, наскучив одиночеством и тишиной под тяжелыми сводами захудалой гостиницы, она, пожалуй, и это приняла бы благосклонно.
Около семи явился штабс-капитан. Анатолий Леонидович попросил его проводить Еленочку в собрание, обещая сам прибыть туда позднее: ему надо было заглянуть в типографию. Просиявший офицер, с поклонами и звенящими от шпор расшаркиваниями, усадил ее в допотопную чудовищную коляску, раскормленные, как свиньи, караковые гарнизонные жеребцы рванули, украшенный медалями солдат-кучер гайкнул, и коляска скрылась в облаке серпуховской пыли.
О том, что случилось дальше, рассказал сам Анатолий Леонидович.
«Отправляясь вечером в собрание, я завернул в типографию, в которой находились несколько рабочих и какой-то незнакомый мне господин,
– Ну что, – обращаюсь к хозяину, – готовы мои наброски?
– Нет, исправник не подписал.
– Как исправник? Зачем же вы давали исправнику? Ведь я просил отпечатать только несколько экземпляров без цензуры… Наделали хлопот! Теперь этот чинуша засуетится, из-за пустяка может выйти история…
– Как вы смеете говорить о господине исправнике так грубо? – возмутился незнакомый господин.
– А вам какое дело? Я к вам не обращаюсь, – ответил я.
– Анатолий Леонидыч, – окружили меня мальчишки-рабочие. – Нельзя ли нам на чаек? Мы вам афиши печатали.
– Хорошо, я дам вам двадцать пять рублей, только не печатайте вот ему! – показал я пальцем на господина, хлопнул дверью и пошел в собрание.
В собрании я был встречен радушно. Мне показали комнату, в которой я должен одеваться. Я вынул из кармана браунинг, положил его за зеркало и стал гримироваться. Но меня все беспокоила мысль, что исправник знает про мое сочинение.
«Нет, не могу одеваться, я должен видеть исправника и переговорить с ним!» – мелькнуло у меня в голове.
Я обратился к, офицеру с просьбой начать представление чуточку позднее, так как я должен повидаться кое с кем… Тот обещал продлить время концертным отделением.
Отправляюсь сейчас же к исправнику на извозчике. Звоню. Выходит вестовой и заявляет:
– Вас принимать не приказано.
«Ну, значит, что-нибудь серьезное», – подумал я.
– Мне нужно во что бы то ни стало видеть исправника! – заявляю служивому. – Доложи, братец…
Через некоторое время он вернулся, приглашая войти в приемную. Там был помощник исправника. Он попросил объяснить ему, чего я желаю.
– Мне нужно лично видеть исправника, – повторил я.
Когда помощник пошел докладывать исправнику о моем желании, я увидел в зале сидевших рядом моего типографа и давешнего господина (впоследствии он оказался полицейским письмоводителем).
– Пожалуйте в кабинет, – произнес вернувшийся помощник, почтительно пропуская меня вперед.
С исправником мы оказались уже знакомы, так как встречались раньше в Орле, где он был полицмейстером, но за какие-то провинности попал в Серпухов.
Встретил он меня довольно холодно, взял бумажку со стола и, тряся ею, обратился ко мне:
– Скажите, а какая такая у нас революция? У нас революции нет-с.
– Вот по поводу этого-то я и заехал к вам сказать, что мой рассказик был написан для самого себя, а не для публики…
– Да, но все-таки я так этого оставить не могу-с… Я должен буду сейчас переговорить… Попрошу вас посидеть в зале.
– Но я бы вас попросил…
– Повторяю: будьте любезны посидеть в зале!
Я вышел и слышу, что исправник говорит по телефону:
– Да, я, ваше превосходительство… Да, тот самый Дуров. Он написал… да, я прочту вам, вашество…
И он прочел от начала до конца все мое сочинение.
– Так вот… Как прикажете? На три месяца? Но там у нас все занято… Ага! Туда? Слушаюсь! Хорошо-с…
От этого телефонного разговора меня передернуло.
– Вас просят пожаловать в кабинет, – приглашает помощник.
Только я вошел в кабинет, как исправник громко провозгласил:
– Руки!
Моментально, не знаю откуда, появились два казака, которые схватили меня за руки.
– Обыскать! – приказал исправник.
Казаки полезли ко мне в карманы, вынимая все, что там находилось, и, между прочим, из пиджака вынули один патрон от браунинга.
– Ага! Еще три месяца! – заявил исправник.
Я лезу в жилет, вынимаю еще патрон и, кладя его на стол, говорю:
– А вот и еще на три месяца… В конце концов, объясните мне, господин исправник, за что я арестован. Какое я сделал преступление?
– Как какое!.. Мало того, что вы хотели отпечатать про какую-то революцию, – вы еще позволили себе предлагать рабочим типографии деньги, чтобы они не печатали приказаний московского генерал-губернатора!
– Но позвольте… даю вам слово, господин исправник, что про эту бумагу я и не знал. Прошу вас убедительно не подводить меня, иначе я буду считать это личной местью, так как у меня с вами уже было как-то недоразумение…
Во время нашего разговора я видел, как в соседней комнате прохаживался генерал. Этот генерал по назначению генерал-губернатора же устраивал вечер в офицерском собрании.
– Я прошу вас меня освободить! Мне нужно сейчас быть в офицерском собрании… Меня ждут!
– Хорошо-с, – отвечает исправник. – Даете ли мне слово, если я вас освобожу, что завтра же утром оставите Серпухов, хотя и не идут поезда?
Слово пришлось дать.
В собрании я говорил колкости по адресу администрации. Я чувствовал себя в ударе, успех был большой. Вряд ли кто видел меня таким злым клоуном, как в этот вечер.
А рано утром…»
Рано утром ударил мороз, закурила метель.
От Серпуховской заставы, по дороге на Калугу, потянулся санный поезд. Не спеша трусили белые от снега, мохнатые лошаденки с удивительной поклажей: в дровнях, закутанных рогожами и веретьем, виднелись какие-то ящики, клетки с проволочной решеткой, куриные плетушки. Встречные мужики долго глядели вслед обозу, смеялись, ахали; иные, в избытке удивления от необыкновенной встречи, восторженно приветствовали путников затейливым, добродушным матерком.
А поезд и в самом деле был приметный. Из-под веретья слышалось и кудахтанье куриное, и гуси гоготали, и козел негодующе, дребезжаще взмыкивал, и нервно перебрехивались собаки… Головой обозу, на легких городских козырьках, укутанные шалями и тулупами, ехали барин с барыней. Скинув тулуп, барин иной раз резво бежал к одной из подвод и, приложив ухо к веретью, прислушивался. «Ах, черт возьми! – бормотал тревожно. – Не довезем… Как пить дать, не довезем!»
– То-ли-я! – жалобно из-под платков стонала барыня. – То-ли-я! Я замерзайт…
– Ах, да погоди ты, Еленочка! – раздраженно отмахивался он. – Крысы… Ты понимаешь, как бы крысы не померзли… Проклятый держиморда! Чтоб ему, окаянному…
Икалось ли в то утро его высокородию серпуховскому исправнику, мы не знаем, но восемь дрессированных крыс в дороге от Серпухова до Калуги действительно погибли.
Серенькая, невзрачная газетка «Воронежский телеграф», где владычествовали безраздельно скука, сбитые, допотопные шрифты и занудливые интонации сплетничающих дамочек «из благородных», – газетка эта однажды вдруг поразила своих читателей сообщением о том, что