за что ни про что помирать!
— Верно! Верно!
Открылся глазок:
— Кончай шуметь!
Рыжебородый быстро подошел к двери:
— Прокурора просим. Прокурора!
В отверстии показался револьвер:
— Вот вам прокурор!
Никто теперь не разговаривал ни с Эбатом, ни со студентом, все косились на них и шептались промеж себя.
Наконец студент не выдержал, спросил:
— Вы, бородачи, считаете себя политическими?
Все молча на него уставились.
Унур Эбат взглянул на исхудалое лито студента, его лихорадочно блестевшие глаза и встал рядом с ним.
Один крестьянин сказал:
— Знамо, политические.
— Не подходит вам такое высокое звание, — студент махнул рукой. — Даже уголовники не поступают так, как собираетесь поступить вы.
Тут все накинулись на студента:
— Нас «сознательностью» не охмуришь больше!
— Вместе с собой всех нас погубить хотите!
— Не выйдет!
— Вы двое виноваты, двое и отвечайте!
Студент слегка шевельнул простреленной рукой, скрипнул зубами от боли, проговорил:
— Вот дураки-то! Кому нужны ваши темные головы? Поймите, мы с Эбатом сами будем отвечать за себя и сваливать вину на вас не станем, Так что вам незачем просить начальство.
— Ого-о! — зашумели все.
Один сказал:
— Вы, главное, скажите, что остальные, мол, не виноваты.
— Эх вы, зайцы трусливые! — студент посмотрел на них с презрением. — Да начальство само видит, что вы готовы терпеть любые издевательства. Не будет оно вас обвинять в бунте.
— Так ведь дежурный сам слышал, что нам всем могилу готовят.
— А вы и поверили?
— Тут всему поверишь, — угрюмо ответил рыжебородый, но в его тоне слышалось смущение.
— Ты, дяденька, который раз в тюрьме сидишь? — спросил студент успокаиваясь и более мягко.
— Первый раз, и они все — первый, — рыжебородый показал на стоявших рядом мужиков.
— За что же вас посадили?
— Помещичью землю пахали…
— Выходит, когда пахал, самого царя не боялся, а тут испугался какого-то навозного червя-надзирателя?
— В тюрьме надзиратель главнее царя, — возразил мужик.
— В тюрьме надо так: даже если руки-ноги в цепи закуют, не теряй облик человеческий, не склоняя головы перед тюремщиками. Тогда ты действительно можешь называть себя политическим!
Студент еще долго беседовал с бородачами, пока рыжебородый не сказал, тяжело вздохнув:
— Так ты, браток, все-таки скажи начальству: на надзирателя, мол, не всей камерой бросились, а только двое. Ладно?
Студент чуть было снова не рассердился, но понял, что это бесполезно и лишь сказал:
— Об этом можешь не беспокоиться: я никогда не лгу!
— Ну, спасибо, оказывается, у тебя доброе сердце, — мужик низко поклонился студенту, за ним поклонились и остальные.
Студент еле сдерживался, чтобы не рассмеяться.
Вечером, в неурочный час, вдруг заскрипела железная дверь. Все вздрогнули, в ожидании чего-то недоброго смотрели на нее.
Но страхи оказались напрасными: арестантов просто вывели на прогулку. Обычно арестанты шли на прогулку без особой охоты: что за радость ходить в течение пятнадцати минут в затылок друг другу да слушать грубые о-крики надзирателя? Теперь же эти пятнадцать минут прогулки показались им чрезвычайно дорогим подарком. Три дня, как они не бывали на воздухе. Поэтому даже учитель-чуваш пошел вместе со всеми на тюремный двор.
Унур Эбат хотел было поддержать его под руку, чтобы ему было легче идти, но тот сказал:
— Не надо, увидят, еще погонят обратно, а уж очень хочется глотнуть свежего воздуха.
Унур Эбат отпустил его руку, но всю прогулку не спускал с учителя глаз, готовый в любую минуту прийти к нему на помощь.
На другой день Унуру Эбату, студенту и учителю-чувашу было объявлено, что их отправляют на поселение.
До самого вечера, пока не стемнело, они латали одежонку, студент и учитель писали письма родным.
Перед отправкой на этап студенту разрешили свидание с матерью.
В камеру он вернулся с узлом: мать принесла ему на дорогу кое-какую еду, тужурку, белье и полотенце.
— Кушайте, товарищи! — угощал студент сокамерников.
Те не заставили себя упрашивать; все изголодались по домашней пище и с удовольствием ели мясные пирожки, хрустели сахаром.
— Унуров Эбат, выходи! — вдруг раздалось у двери, и она с грохотом распахнулась.
Эбату показалось, что его ударили по голове.
«Ну, теперь конец, — подумал он. — Сейчас мне припомнят драку с надзирателем».
— Не бойся, — сказал студент, — скажи, что надзиратель первый тебя ударил. Ни бить, ни стрелять он прав не имел… Да ты доешь пирог, что в руке держишь?
— Унуров! — надзиратель нетерпеливо позвякивал ключом.
Унур Эбат взглядом попрощался со всеми и вышел.
До самого вечера в камере гадали о том, куда и зачем увели Унура Эбата.
К вечеру он вернулся. Все окружили его.
— Ну что?
Сев на свое место на нарах, он коротко ответил:
— Кирпичи разгружал.
— Какие кирпичи?
— Будут строить новый тюремный корпус.
— А на допрос тебя не водили?
— Нет.
Студент обвел всех торжествующим взглядом и сказал:
— Я же говорил, напрасно вы боитесь! Они убили заключенного и теперь сами боятся, что это дело выплывет наружу.
Эбат сказал:
— Надо бы подать жалобу на того надзирателя, который убил нашего товарища, а мы сидим и дрожим за свою шкуру. Оказывается, все политические над нами смеются.
— Откуда ты это знаешь? — вспыхнув, спросил студент.
— На работе слыхал.
Студент ничего не ответил, отошел и лег на свое место. Лег отдыхать и Эбат.
Наутро их перевели в пересыльную тюрьму, а еще через четыре дня погрузили в телячьи вагоны.
Унур Эбат и студент попали в один вагон. Поезд, в котором было более тысячи каторжных и ссыльно-поселенцев, повез их в далекую Сибирь.
Когда застучали колеса, Унур Эбат облегченно вздохнул:
— Не дай бог снова попасть в эту проклятую тюрьму!
Студент, поправляя повязку на руке, сказал:
— Бог? Если бы он был, он бы жандармов посадил нюхать парашу.
Протяжно и печально загудел паровоз. Люди услышали в нем и свою печаль по родным местам, которые приходилось бросать им, и надежду на будущее.
На широком письменном столе главное место занимал основательный чернильный прибор: на мраморной доске толщиной в два пальца мерцали тяжелой бронзой две цилиндрические подставки для чернильниц, за ними — бронзовая подкова и лошадиная голова, вокруг которой извивался бронзовый кнут. В одной из чернильниц рдеют в лучах солнца красные чернила, в другой тускло отливают темным блеском черные. Обе чернильницы закрыты медными островерхими крышечками. По одну сторону от чернильного прибора стоит медный подсвечник на черной мраморной подставке, по другую — мраморное пресс-папье с медной ручкой. Дальше, с левого края стола, потускневшая бронзовая пепельница. Лишь вглядевшись, можно рассмотреть, что она сделана в виде женской фигуры — крылатая женщина с обнаженной грудью и распущенными волосами.
— Все сделано как