Не переломив упорства Шмякина, Федос пошел к дому.
Харитон стоял на ледяном ветру в кургузом бумажном пиджачишке, казалось не замечая снежного беснования вокруг. Из-под лохматой волчьей шапки-ушанки выглядывало узкое, как бы сдавленное с боков, чернобородое лицо с безжизненными, редко мигающими глазами, поставленными так близко, что, если бы их не разделял нос, они, наверное, слились бы воедино. В разговоре Харитон всегда смотрел на собеседника пристально, словно хотел заглянуть ему в самую душу. Федос не переносил шмякинского пронзающего взгляда. «Эдак он и добычу свою высматривал на таежных тропах, так же, поди, глядел на „горбачей“ — спиртоносов, которым всаживал медвежий „жокановский“ заряд в спину», — думал всякий раз Федос, отводя глаза от харитоновских черных зрачков, прицеливающихся в человека, будто дула охотничьей двустволки.
— С подарочком от сына? — с деланной заинтересованностью осведомился Харитон, когда Федос поравнялся с ним. И продолжал с напускной озабоченностью: — Это верно, пора крышу подладить. Только не маловато ли железа будет?
Харитон язвил. В его обычае было разговаривать с людьми так, что не поймешь: издевается он над человеком, сочувствует ему, насмехается или ведет серьезную беседу.
Федос смолчал. Шмякин все с той же потайной подковыркой продолжал:
— Не торопился бы с починкой, Федос Игнатьич. Скоро, может, получишь в пользование мою избу. Дойдет до меня черед — раскулачат вчистую, и заживешь ты здесь полным хозяином. Яким небось говорил чего-нибудь про раскулачивание? Когда здесь начнут? — прощупывал Федоса Шмякин. — Зачастил он у тебя в райком чтой-то…
— Яким про свои дела мне не докладывает, — угрюмо проворчал Федос.
Он стоял в нескольких шагах от дощатого шмякинского забора, боком к Харитону, сутулился, глуховато покашливал, прикрывая рот кулаком. И всем видом своим выказывал неодолимое желание уйти от постылого собеседника.
— Слух дошел, ровно бы уезжаешь отсюда. Не жалкуешь? — допытывался Харитон откровенных признаний Федоса.
— Было б чего жалеть. Да и не насовсем уезжаю, считай.
Федос сделал шаг в направлении своей избушки. Семен уже давно добрался до ее крылечка и, отдыхая на нем, поджидал отца. Но Харитон снова задержал вопросом:
— Не исполнил бы, Федос Игнатьич, просьбишки малой? Будешь во Владивостоке — передай посылочку Гришке: сальца кусок, деньжат трошки. Он хотя и отрекшись от родного отца, да ведь кровное дитё. А там, на заводе, небось с едой туго. Пусть мою доброту узнает. От отца, мол, скажи. Возьмет, ежели без свидетелей. Адресок его дам, — глядишь, и Гришка тебе какую пользу сослужит…
Попроси Харитон что-нибудь другое — отказал бы Федос не раздумывая. Но здесь — не мог. Какой ни на есть Шмякин, а все ж отец.
Харитон пообещал занести посылочку Федосу.
Придя во двор, Федос велел Семену спрятать находку.
— Тащи железину в амбар, — распорядился он.
В амбаре ржавела, пылилась, затягивалась липкой домовой паутиной всякая всячина, собранная и купленная хозяйственным Федосом для строительства нового дома, но так никогда и не пущенная в дело. «Свое добро треба в жменю собирать», — говорил Федос, когда притаскивал в амбар случайно найденную доску, выторгованную задешево пачку гвоздей или баночку охры. В заплесневелости и сумраке амбара, почти не послужившего хранению хлеба, печально покоилась несбывшаяся Федосова мечта о собственном благополучном хозяйстве. О ее рождении, трудных днях существования и невеселом конце безмолвно рассказывали пыльные, ненужные теперь вещи.
— Дядь Федос, можно? — спросил со двора девичий голос. — Посылочку принесла вам от Шмякина.
Перед входом в амбар стояла Поля — молоденькая учительница, квартировавшая у Харитона. На ней был не по росту короткополый овчинный кожушок, нарядно отороченный по подолу полоской грубоватого барашкового меха. Голова по-деревенски повязана черным старушечьим платком. Его скучные, монашески-строгие складки резко оттеняли веселое, опаленное морозом лицо.
Довольный тем, что не сам Харитон принес посылку, Федос взял ее у Поли и пошел в хату.
Оставшись одни, Поля и Семен долго стояли молча. Семен обрадовался приходу Поли: он давно не встречался с нею — с тех самых пор, как переехал к Якиму. Поля ждала, когда Семен заговорит первый, а он смущался и робел под взглядом ее усмешливых глаз, над которыми размашисто взлетали черные неспокойные крылья бровей.
— Уезжаешь, значит, — тихо, с упреком сказала Поля. И веселые глаза ее вдруг глянули на Семена с томящей грустью.
— Возвращусь небось, — растерянно ответил Семен.
— На станцию приду, можно? — спросила она, и в глазах снова вспыхнул знакомый радостный огонек.
— Приходи, если хочешь, — с показным безразличием согласился Семен.
Потом поднялся на площадку перед амбаром, грузно привалился плечом к двери, с лязгом набросил щеколду и запер отцовские сокровища висячим замком с потайкой. Делал он это хозяйственно, основательно, с деловитым прихмуром глаз, подражая отцу.
Пока Семен возился с дверью, Поля заторопилась домой. Она вышла за ограду, и тут ее неудержимо подхватило метелью, подтолкнуло в спину так, что девушка едва не упала на дымящуюся снежную землю. И тогда Поля побежала от настигающего ветра, а сердце ее встревоженно билось в груди — может, от быстрого бега, а может, от неясного обнадеживающего предчувствия. Навстречу ей летели крупчатые снежинки, лицо леденил мороз. Но всей душой Поля ощущала весну, которая была уже во всем: в участившихся набегах ветра, в изобильных мартовских снегах, а главное — в ее девичьем сердце.
К ночи заветрило не на шутку. Лютовала над Бакарасевкой вьюга. Выйдя из хаты, Федос и Семен тотчас же попали в непроглядный метельный дым, их оснежило с головы до ног, ослепило, оглушило пургой.
Впервые Федос шел на станцию пешком, а не ехал на почтовой телеге. И потому путь показался непривычно долгим. Да и нелегко было идти с увесистой ношей: через плечо Федос перекинул мешок с продуктами и вещами, с привязанным к нему сундучком. Мешок лежал на спине, а сундучок упирался в грудь; одна рука Федоса уместилась на его крышке, а свободной рукой он прикрывал лицо от слепящего, хлесткого снега. У Семена за плечами была прилажена поместительная котомка из холщового куля с веревочными лямками, а сверху того, как и у отца, перекинут за спину мешок с подвязанным к нему баулом. Мешок сползал с котомки. Семен то и дело останавливался, взбрасывая его на место. При этом раздавалось железное жалобное звяканье чайника, притороченного к баулу.
Отворачивая лицо от ветра, Семен вглядывался в тусклый огонек шмякинского дома. «Не придет Полинка по такой непогоде, — тоскливо думалось Семену. — Зайти бы сейчас к ней, сказать чего-нибудь на прощание…» Федос тоже смотрел на огонек. Он удалялся — последний огонек Бакарасевки: за шмякинской заимкой на окраине села другого жилья не было.
Под сопочным склоном задувало меньше, и Федос остановился передохнуть. Со стороны шмякинской заимки мелькнула неясная тень. Федос не столько увидел, сколько почувствовал: волк.
Смутная тень зверя растворилась в ночи, и хотя волк протрусил стороной, Федоса не покидало с той минуты неотвязное ощущение постоянной близости хищника, будто он все время шел по Федосову следу. И вой метели казался зловещим волчьим завыванием. Только возникший из буранной тьмы приветный огонек в окнах станции унес из сердца тревогу.
Возле станционной казармы уже стояла почтовая повозка. Федоса покоробило, когда он увидел, что новый почтарь привязал лошадь не к заборчику, как это делал Федос, а к покосившемуся деревянному столбу с прицепленным к нему закопченным фонарем. Федос отвязал коня, отвел его к заборчику, на старое место. Лошадь послушно стала там, где привыкла стоять за многие годы.
Потом, по заведенному обычаю, Федос зашел в дежурку.
— Неужто в отъезд собрался? — удивился дежурный, глядя на своего старого знакомого и его дорожный скарб.
— Уезжаю. Билетики бы помог спроворить… А с почты я уволился, черта мне ее жалеть. Еду, значит, теперь, — словоохотливо ответил Федос, возбужденный близостью дальней дороги, неведомых перемен в жизни. Все-таки не такое простое это дело — срываться с насиженного места и двигаться бог его знает куда…
Семен дожидался отца в полутьме промерзлой комнатенки, уставленной вдоль стен деревянными, с высокими спинками, скамьями для пассажиров. Отъезжающих, за исключением Федоса и Семена, не было. На одной из скамеек развалисто устроился новый почтарь — дед Ровенко. Облаченный в просторный тулуп, старик подремывал, надвинув на глаза клочкастую баранью папаху, оставшуюся еще с времен партизанской войны.
Простонала неподатливая дверь, и в комнату, окутанная облаками снега и пара, вошла Поля. Она долго приглядывалась, пока отыскала глазами сидевшего в дальнем углу Семена.