И вот пришли новые времена, новые веяния, и вдруг проект оказался кстати, ожил в сердцах и умах. Так иногда дает росток зерно, брошенное в неблагоприятную почву и, казалось, обреченное сгнить. Воскресли былой энтузиазм и былые мечтания. Началась новая кампания, естественно втянувшая в свою орбиту и Кременцова. Он сначала было заартачился, ссылаясь на нездоровье, да и действительно не находил он в себе ни сил, ни желания заниматься гальванизацией архитектурной утопии, но его убедили, что дело это благородное и нужное, что речь идет не о какой-то личной амбиции, а об общем благе и лучезарной перспективе для градостроительства и что без его влияния и связей (про талант никто из учеников не упомянул) вся затея, разумеется, рухнет. Трудно ли растормошить человека, погруженного в духовную апатию, поманив его иллюзией необходимости обществу и воззвав к его гражданским чувствам? С неохотой вступал Кременцов в кабинетную борьбу за свое несчастное детище (в глубине души он всегда считал проект только своим), но постепенно увлекся, взбодрился и разгорячился, как в молодости. Да и препятствий оказалось не так уж много. Горком партии довольно быстро пошел навстречу архитекторам, там работало много новых, сравнительно молодых людей, встречаться и разговаривать с ними было приятно. Они мыслили широко и современно, и знания их были глубоки. Кременцов диву давался, вспоминая свои прежние хождения и баталии, когда его в этом же здании по любому поводу пытались охладить. Такого теперь не было, зато, когда речь заходила о деньгах, лица этих умных и знающих людей вытягивались и становились уныло-непроницаемыми. Кременцов по старой привычке пытался входить в раж и бушевать, но его урезонивали, говоря, что мечтать никому не возбраняется, это одно, а тратить денежки из государственного бюджета — это совсем другое.
И все же на преодоление всех препятствий ушло не более трех месяцев — детские сроки. Сошлось на том, что понадобился еще только один голос, одно решение, один росчерк на бумаге, за этим росчерком и приехал Кременцов в Москву. Этот росчерк, завитушка со смешным бантиком на конце, должен был принадлежать начальнику главка, человеку, которого Кременцов знал с незапамятных времен. Их ничто не связывало, кроме короткого студенческого приятельства, и ничто не разделяло, кроме общей влюбленности в девушку, на которой будущий начальник главка женился, а спустя три года ее бросил с двумя крохотными детишками на руках. Звали этого человека Федор Данилович Бурков. Со стороны, понаслышке Кременцов представлял себе его жизнь как калейдоскопическую круговерть взлетов, падений, ошибок и побед и в то же время упорное, неуклонное, кропотливое движение наверх. Ехать к нему Кременцову было что нож острый. По его мнению, Бурков последовательно изменял идеалам, растоптал вокруг себя все, что только мог и успел растоптать, но странным образом сумел окружить свое имя ореолом независимости и честности. Кременцов, сам не безгрешный, боялся увидеть в этом человеке собственное окарикатуренное изображение. На закате дней своих он старался избегать подобных потрясений. Ему легче было думать, что он уберег нечто святое в душе, пусть и не давшее плодов, от дурных токов времени.
Но и не ехать он не мог, приученный сызмалу относить интимное самокопание, вредящее главной цели, к области стыдноватых эмоций и капризов. Сделай дело, после переживай. Кому, как не старому студенческому приятелю, проще всего подступиться к Буркову по такому щекотливому вопросу, когда все зависит единственно от точки зрения, а объективные обстоятельства можно подавать под разными соусами?
Остановился он, как всегда, в гостинице и оттуда, из номера, позвонил сыну. Трубку сняла Даша, чего он и опасался. То есть он знал, что ответит именно невестка. Викентий подходил к телефону только в тех редких случаях, когда был дома один. Даже если аппарат звонил у него под носом, он звал супругу. Объяснялось это просто: Викентий не желал тратить свое дорогое время на пустое любезничанье с многочисленными Дашиными родственниками и знакомыми, которые в основном и звонили.
С невесткой Тимофей Олегович со времени последней ссоры еще ни разу не разговаривал, хотя в письме, недавно отправленном, посылал ей самые искренние приветы и уверения в дружбе и расположении. Правда, и в письме он не удержался и спросил, как поживают Дашины больные, не все ли перемерли. Опять бес его под руку толкнул.
Со своей стороны Даша, в ответном письме сына, сделала вежливую приписку, где о ссоре не упоминалось, но в слишком настойчивом пожелании беречь свое здоровье сквозила интонация упрека.
— Это ты, Даша, дорогая? — спросил Кременцов, услышав в трубке деловое Дашино: «Я слушаю вас!»
— Папа?! Это вы? Как хорошо слышно. Вы откуда звоните?
— Я в Москве, понимаешь ли, оказался. У вас как, все в порядке, надеюсь?
— Ну что же вы не предупредили, мы бы встретили!.. Викеша, отец звонит, он в Москве! — это она крикнула в комнату. Послышались звуки возни, повизгивания, окрики — и в трубке раздался ликующий Катин голосок:
— Дедушка! Ты к нам приедешь? Ты чего мне привез?
У Кременцова враз потеплело на сердце. Внучка всегда действовала на него как успокоительная пилюля.
— Здравствуй, котенок! Что я тебе привез — сама увидишь. Удивишься еще как! — Про себя подумал: «Не забыть бы действительно забежать в «Детский мир».
— Удивлюсь, да? А чего, дедушка? Большое, красивое, да?
Он услышал, как Даша незло крикнула: «Бессовестная попрошайка!», как опять завизжала в восторге и обиде внучка, трубку у нее отобрали.
— Ты, отец, как обычно, в своем репертуаре, — сурово вместо приветствия пожурил Викентий. — Из гостиницы звонишь?
— Да, сынок. Не обижайся. Выехать пришлось неожиданно. Я по проекту приехал, помнишь, я тебе когда-то рассказывал про экспериментальный дом?.. Ну да, конечно, не помнишь.
— Помню, но смутно. А что за дом? Ты будешь строить?
— Да вряд ли, Кеша, тебе это будет интересно. Подумаешь, дом какой-то. Не стоит твоего внимания, ей-богу.
Кременцов нарочно оседлал любимого конька, того конька, на котором он немало помотал нервов еще покойной жене. Он любил, впадая в искреннюю жалость к самому себе, одинокому, говорить, что его дела, то, чем он живет, в сущности, никому из близких неважны. Он действительно так считал, но давно, сто лет назад уразумел, что искать такого рода понимания и сочувствия у тех, с кем сидишь ежедневно за завтраком и обедом, по меньшей мере наивно. Из этого источника духовной жажды не утолишь. И если он впоследствии заводился на эту тему, то больше для того, чтобы сбить с толку родного человека. Сейчас он таким образом опередил осточертевшие стенания Викеши по поводу его якобы пренебрежения к сыновнему очагу. И он достиг цели. Викентий лишь печально спросил:
— К ужину приедешь?
— Нет, сынок, устал с дороги. Попью чайку и завалюсь баиньки. Мне ведь не тридцать лет.
— Давай мы к тебе подскочим с Катенькой, — заманчиво предложил Викентий, и тут же в трубку донесся счастливый внучкин визг. Тимофей Олегович заколебался:
— Да нет, пожалуй, Викеша. Завтра лучше будет...
Они еще немного поговорили о том о сем. О Катенькиных успехах в детском садике, о здоровье — и распрощались. Кременцову было и неловко, и стыдно, и Катеньку хотелось побыстрее расцеловать, насмотреться в ее чистые, весенние роднички, но что-то мешало ему немедленно мчаться на долгожданную встречу. То была не просто усталость. А если и усталость, то не столько тела, сколько разума и души. Он, как скупец, которого обобрали до нитки и оставили с одним медным грошом, инстинктивно и жадно оберегал этот оставшийся грош — независимость своего одиночества, оберегал часто и во вред себе.
Он распаковал чемодан, переодел рубашку, предполагая спуститься в ресторан поужинать. Потом посидел в кресле, отдыхая. Смежил веки, расслабился и почти задремал. Он радовался своему недавно приобретенному умению дремать сидя. Это был и не сон и не явь, а блаженная прострация, полная неги. В эти минуты тяжелые, горькие мысли отступали, на смену им приходили тишайшие дуновения выборочных, дорогих воспоминаний. Надо было только поудобнее, послаще усесться. «У каждого возраста свои преимущества, это верно, — думал он. — Важно угадать соответствие. Грезящий юноша заглядывает в будущее, человек моих лет возвращается памятью к идолам прошлого. Это надежнее. Воспоминания никогда не изменят и не обманут, а переделывать их по своему желанию можно точно так же, как выстраивать будущее, самое для тебя завлекательное. И то и другое одинаково приятно».
Он думал о вечном, о том, что дает силы, когда нагрянут сроки, бестрепетно перешагнуть роковой предел. Ему не так уж долго осталось ждать этого часа. «Всю жизнь мне недоставало веры, — сожалел Кременцов, — потому что я так и не нашел своего божества. Во что верить? В какого бога? В искусство? В социальный прогресс? Или в бабочку, беззаботно кружащую над летним полем? Не нашел своей веры, и оттого душа часто бывала незанятой и праздной. Оттого и до сих пор суечусь и занят, в сущности, больше собой, чем миром. Только вера во что-то, пусть ошибочная и со стороны смешная кому-то, заполняет человека целиком и спасает от неизбежного растления. Вера, лишь она одна дает огню, изначально живущему в каждом, не потухнуть, гореть ровно и светло, и в конечном счете привносит осмысленность в бытие. Человек заблуждается, домогаясь власти, богатства, славы, уподобляясь, как ему кажется в ослеплении сердца, существу некоего высшего порядка. Это все пустое. Единственно, что нужно человеку, — это вернуться к концу жизни во младенчество, вернуться уже сознательно к той чистоте и свежести духа, которые были щедро отпущены ему природой в самом начале пути».