Увидев меня, он встал.
— Пошел? — спросил тоже тихо.
— Пошел, — ответил я.
Я думал, что он будет удерживать меня, но вместо этого мотнул головой в сторону дороги.
Выйдя к околице, я оглянулся и увидел, как батя растерянно и вместе жалостливо смотрел на меня. Казалось, он хотел что-то сказать мне еще, но я не стал ждать. Зачем выслушивать лишние слова, когда все уже решено.
«Размагничиваться нам не с руки», — мысленно повторил я поговорку Михайлыча, единственного в нашей глухой лесной деревне партийца, изувеченного на войне и теперь безнадежно больного, но еще не ушедшего от дел.
Каждый шаг был для меня тяжел. Ведь пошел не куда-нибудь, а на суд! Первый в жизни. Да и на какой суд! Своих же, деревенских, будут судить, не раз, наверное, будет названо и имя отца. Вчера уж соседки говорили: «Кого ославить-то хочешь?»
Все, казалось, было против меня. Может, и верно, еще не поздно повернуть обратно? Может, все обойдется без суда? И впрямь ведь своих же, деревенских, будут судить!..
Остались позади гуменники, картофельник, яровое поле. Вот дорога пошла под уклон, к лесочку. У опушки показались Никифор и Глафира. Я было замедлил шаг, чтобы не встречаться с ними, но они дождались меня.
— Лесочком-то небось лучше вместях идти. Кхе-хе… — недобро ухмыльнулся Никифор, потрогав сгибом пальца щетку короткой седеющей бороды. Крупнотелый, грузный, в ватной фуфайке, он стоял, как замшелый пень.
— Ничего, и один не заблужусь, — ответил я, проходя вперед, не убавив, не прибавив шагу.
— Гляди, какой смелый! — тронувшись следом за мной, сказал Никифор. — Ну, посмотрим!..
Я промолчал. Но Никифор не отступался.
— Значится, на своем будешь стоять? — в самый затылок выдохнул он мне. — Шинкари, мол, самогонщики и все такое…
— А кто же вы? — полуобернувшись, огрызнулся я.
— Ты, паря, потише. В лесу, гляди, как аукнется, так и откликнется…
Угрожать? Я опять оглянулся. Брови у Никифора были нахмурены, ступал он плотно, стуча о землю суковатым батогом. Высокая красивая Глафира с упреком косила на меня черными глазами. Она презрительно сжала губы:
— Писака. Герой!..
Я ничего не ответил ей. Идя, я вспомнил все, что было.
Началось все с того самого раза, когда отец просидел у Никифора — это было тоже осенью, два года назад, — деньги, сбереженные на покупку шубы для мамы. Зимой мать ходила в стареньком зипунишке и всегда зябла, часто простуживалась, хворала. Работала она все на улице — то сено подвозила к ферме, то навоз выгребала, и без теплой шубы ей было нельзя. Деньги тайком прятала под матрас. А батя выследил. И когда пришла пора ехать в торговое село, под матрасом было уже пусто.
После, правда, отец отвернулся было от Никифора. Глафира, бывало, упрекала, что, мол, ты, Петрович, не заглянешь к обиженным. Обиженным она называла своего отца, которого весной уволили с кладовщиков. А этот «обиженный» спокойно гнал самогонку, Глафира же принимала гостей.
Небольшой дом Никифора стоял у дороги. Останавливались тут и проезжие шоферы, и выходившие из леса на огонек заплутавшие охотники, грибники. Похаживали и свои, деревенские.
Недолго продержался и отец. Снова начал торить тропку к Никифору. Зимой возвращался пьяный, долго колобродил, поднимая всех.
— Не стыдно, выпивоха проклятый, — со слезами выговаривала ему мать. — На-ко, все переносил им. Хоть бы деток пожалел.
— Молчи! — хриплым басом отвечал отец и, протягивая перед собой руки, спотыкаясь, надвигался на меня. — И ты — молчи, слышь? Знаю — за матку стоишь. А кто за батьку, за меня? Кто, а? Говори! Нет у батьки защиты, нет! Один как перст.
— Какой же тебе защиты надо? — не понимал я.
— Вот, ду-шев-ной! — яростно стучал он сухим кулачком в свою тощую грудь и начинал возносить себя. — Кто у тебя был батька? Растяпа, не с чем пирожок? Шалишь! Хошь, притчу одну скажу?.. Нет, слушай. Да, как швец один в семнадцатом, зимой, за ночь, за одну-единую, слышь? — бекешу сшил. Богатейшую, с воротником — во! Хозяин, Тишка Мохов, барином его кликал, в пояс кланялся. А под барином-то этим скрывался, дай ему бог здоровья, большой человек, из подпольщиков. А кто тот швец?.. П-почему не спрашиваешь, сосунок? Не знаешь? Запомни: твой батька, когда еще юнцом был.
Помедлив немного, он требовал выслушать и вторую притчу. О том, как мужик-солдат полуслепым с войны вернулся и как ночью один, без поводыря, пришел на ближнее недопаханное поле и вспахал его. Так уж истосковался он по родной земле. И эта притча была у него о себе.
— Понял, кто твой батька?
Заканчивал он неожиданно:
— Ты — ноль, а я — два ноля…
Наутро, протрезвившись, он делался таким молчаливым, что невозможно было слова от него добиться. Жалко было смотреть на отца. Руки тряслись; с великим трудом подносил он ко рту стакан чая, зубы мелко стучали о стекло, чай расплескивался.
— До чего дошел, — ворчала мать. — Страх глядеть. Стыдоба! Ай сам-то не понимаешь?
Он не отвечал.
— Последний раз говорю: уйдешь вдругорядь к Никишке — не жди добра. На порог не пущу, в сельсовет заявлю. Так и знай!
И на это не откликался. Не поднимая глаз, он, обжигаясь, торопливо отхлебывал чай, потом уходил то в сарай, то на двор — брался за дело. Это означало, что он входил в «полосу трезвости». И надо сказать, любое дело в руках отца кипело.
Только «трезвая полоса» у него с каждым разом становилась короче и короче. Последний раз он пил две недели, переносил Никифору все до копейки. А когда денег не стало, отнес остаток белой муки, которую мать приберегала для праздничных пирогов.
Хватившись, мать с ревом бросилась ко мне:
— Батька-то без ножа зарезал. Что делать, как быть, Кузеня? Неуж нет управы на Никишку? Царица небесная, помоги!
Разумеется, на небесную царицу плохи были надежды. Помочь взялся я. Вечером написал заметку в газету. Утром отнес ее на почту. А через неделю все Юрово зашумело: «Никифора-то как припечатали. С патретом: этакий самогонный черт с когтями. Кузькина, слышно, работа. Ой, пострел, что-то теперь будет!»
Приехал участковый, опросил соседей. Скрывать люди не стали: подтвердили все, помогли найти и припрятанный Никифоров самогонный змеевик. Нашелся и не распроданный еще самогон. Улик было предостаточно.
Никифор, однако, не думал, что дело дойдет до суда. Куда-то съездил, кого-то, по слухам, усладил. Но принесли повестку, пришлось собираться…
И все же он был уверен, что оправдается.
— Там знают, кому поверить… — шипел и шипел мне в затылок. — Поганый будет денек у тебя. Пожалеешь!..
Я сжал губы: пусть злится, а слова у меня ему не вырвать. И еще: а может, все-таки отстать от них, идти на расстоянии? Эх, Михайлыча не было, не ко времени в больницу увезли, он-то бы сказал, как вести себя с этим самогонщиком. Нет, отставать не надо: посчитает, что трушу. Будь что будет!
Однако хотелось — поскорей бы кончился лес. А он тянулся бесконечно. Угрюмо шумели сосны и ели, как ржавое железо шаркали последние листья осин, опадавшие на сухую землю. И ни одного птичьего голоса, будто все вымерло.
Дорога становилась все глуше. Вскоре пропали следы, тянулась лишь полузаросшая колея. Я оглянулся: где мы, туда ли идем? Никифор толкнул меня.
— Иди, иди! Аль в штаны наклал, консомолец? — обнажил он в ухмылке редкие желтые зубы.
— Убери руки! — дернул я плечом.
— Гляди-ко, ершится. Да я тебя сейчас… — замахнулся он.
Но Глафира перехватила его руку.
— Не надо, тятя. К чему? Разве бы он написал, если бы не его матушка? Наговорила…
— Мать не задевай! — крикнул я.
— Подумаешь, обидела твою мамочку, — насмешливо взглянула на меня Глафира. — Что мы, каменны палаты нажили от того, что батька твой напился? Держал бы тогда его на привязи. Мне, что ли, он нужен? Только от доброты душевной и привечали…
— Оно самое, — подхватил и Никифор.
— А ты, тятя, иди, мы следом, — кивнула ему Глафира. — Кузеня не маленький, разберется. Правду я говорю? — вдруг заискивающе улыбнулась она мне. Глаза ее поблескивали, полные губы зовуще полуоткрылись. Она взяла меня за локоть. — Бутончик! Была бы чуток помоложе, ни одной девчонке не уступила бы тебя.
— Отстань! Не прицепляйся! — хлопнул я ей по руке, вырываясь.
— Фу, дикарь! — отвернулась она.
Но через минуту снова повернулась ко мне.
— Что отстаешь? Устал? Может, посидим? Я ногу натерла.
— Ну и сиди сама.
— Невежа! — обиделась Глафира и тут же пожаловалась: — Батя тоже на меня вот так же рычит. Думаешь, мне легко с ним? Да что тебе говорить… — махнула она рукой.
Некоторое время мы шли молча. Потом, будто вспомнив, она опять начала:
— Злишься, грубишь, а того не знаешь, что мучку я вернула твоей мамушке. Зачем она, чужая, нам?
— Ври больше! — не поверил я.
— А вот и не вру. Утром принесла. В сенях, на лавке, и оставила, — сказала она и вздохнула: — Господи, ничему-то не верят… Только и видят в нас злыдень каких-то… А между прочим, в одной деревне живем, одним воздухом дышим. Эх!..