Пасху в Семигорье всегда гуляли шумно. И хотя церковь и её пустая колокольня с облупившимися кирпичными стенами молчала, как покойница, всё равно, охраняя вековую веру, старухи со стариками и бабами собрались и упрямо потянулись за семь вёрст в Покровское ставить свечи и святить куличи.
В первый день с утра гуляли по домам. К полудню вывалились на улицу, ходили толпами по селу, на ходу приплясывали, пели, выкрикивали частушки, по дороге забегали то к куму, то к свату, снова собирались на улице и шли нарядные, растрёпанные, горластые. Бабы, сверкая глазами, с визгом налетали на встречных мужиков, валили на землю. Распалившиеся мужики хватали баб, наминали им бока. Улица шумела, перекрывая грачиный грай. Все гармонии и балалайки, что были в селе, играли враз и каждая своё.
В этой бесшабашной кутерьме было тревожно, весело и даже как-то жутковато, как в грозу.
Алёшка и Витька ходили по шумному селу, стараясь не замечать наплывающие из открытых окон запахи еды и сладких куличей. Васёнка успела сунуть Витьке большой кусок пирога, но всё равно он был голоден, голоден привычно, и потому старался не заглядывать в окна, где за столами ещё сидели, кричали, выпивали.
Они ходили по селу, оглядывали гуляющие толпы, с загадочными улыбками приглядывали принаряжённых девчат, которых на улице копилось всё больше и больше, и с нетерпением ожидали, когда, наконец, снова появятся подводы. С ними рядом уже ходили Иван Петраков и Нурла, сын плотника татарина Шайхулина, а лошадей всё не было видать.
— Ну, что они там! — горячился Витька.
— Да ведь не сразу: пока отвезут! Одно, другое… — успокаивал Иван.
Наконец с околицы в село ворвались шумные подводы. Кони, с красными лентами на дугах, неслись по ещё не просохшей дороге, копытами отшвыривали тяжёлые комья земли. На телегах, держа в руках струны-вожжи, стояли парни-комсомольцы в кепочках, с кумачовыми бантами на пиджаках, с глазами хитрыми. Их залихватские крики: «Ооо-эй», — хлестали по гуляющим толпам.
Пролетев к концу села, обоз развернулся. Теперь парни лихо осаживали коней, вежливо приглашали девчат прокатиться, подсаживали на телеги, покрытые чистыми половиками и попонами, и тут же, усадив любопытствующих девчат, срывали лошадей с места. Витька на одну из телег ловко подсадил Нюрку Петракову с двумя подружками, Иван, Нурла и Алёшка устроили на следующей ещё шестерых, и вся вереница подвод с гиком и свистом помчалась из села.
У бора уже горели огнища, по всей подсушенной солнцем опушке игралась молодёжь. Здесь был свой праздник: под гармонь девки пели про тот приказ, который «дан ему на запад, ей в другую сторону», у протянутой между деревьями сетки парни в азарте шлёпали по мячу. Женя Киселёва с наглухо завязанными глазами под хохот всех, кто был вокруг, кружилась и хватала дубинкой по земле, стараясь угадать по горшку. Двое парней наперегонки бежали по склону, придерживая у пояса мешки. Весело было глядеть, как парни, торопясь, перебирают в мешках ногами, путаются в них, как в длинных юбках. Один из парней смекнул и широко, по-заячьи, запрыгал к заветной черте. И всем этим весельем заправлял невозмутимый Вася Обухов.
Ростом ниже Витьки, но сбитый ладно и крепко на долгие годы, он выделялся среди принаряженных парней и девчат своим будним видом: кирзовые сапоги, всем знакомый, коротковатый в руках пиджак, под пиджаком, как всегда, аккуратно застёгнутая на все пуговки серая рубаха; но в этой его будничности не было вызова общему гулянию — он всегда так ходил. В одежде и поступках он спокойно и серьёзно подражал своему отцу Ивану Митрофановичу. Старенький пиджак и рабочие сапоги не мешали Васе Обухову быть хозяином веселья. Веселье нуждалось в нём. И если где-то что-то не залаживалось, кто-то кого-то обидел или не хватало придумки — звали Васю Обухова, и Вася налаживал, мирил, придумывал — и пылали огнища, и шумело веселье!
Когда Алёшка и Витька подъехали к игрищу, Вася Обухов с Зойкой натягивали между деревьями шнур. На нитках свисало со шнура десятка полтора забавных и полезных вещиц — карандаши, конфеты, соски, зеркальца, даже маленькая кукла. Кто-то уже хотел награды, держал большие ножницы, и ему завязывала глаза — готовься, милок, отсчитывай шаги и щёлкай ножницами! Не угадаешь по нитке — режь, на радость зрителям, воздух!..
Вася Обухов сам подошёл к Витьке и Алёшке, как всегда невозмутимый, но по весёлой хитринке в глазах и ухмылке, растягивающей его плотные усмешливые губы, видно было, что Вася доволен.
— Ну, умыкнули невест? — спросил он.
— Гляди! Человек двадцать доставили… Может, ещё разок заехать? — стараясь утишить кипящее в нём возбуждение, говорил Витька.
— Хватит муравейник ворошить. Пасхальное застолье и так поредело. Парни всё одно за девчатами потянутся. Отводите лошадей да сами погуляйте!
От конюшни они возвратились к бору.
Алёшка загорелся желанием постукать по мячу, но Витька, пряча глаза, отвёл его в сторону, с робостью, смешной для парня, стоял перед ним, комкая в кармане бумагу.
Алёшка догадался, что друг позвал его для откровения, и сел под сосну, на выпирающие из земли, согретые первым настоящим теплом корни. Торопить в таких случаях не положено, и Алёшка терпеливо ждал, покалывая палец острием жёлтой сосновой иглы.
— Об этом даже Зойка не знает, — с трудом сказал Витька. — А тебе давно хотел показать… Если что, не жалей — прямо в глаза, ладно? Я, знаешь, стихи написал. Витька глядел в сторону, его большие неуклюжие губы мучительно кривились, смотреть на него было неловко. Алёшка прикрыл глаза рукой, чтобы не смущать друга.
— Читай! — сказал он. Витька, срываясь с голоса на шёпот, прочёл:
Как подумаешь — что-то странно:
Слишком быстро годы летят!
Это было совсем недавно —
Года два тому назад.
Года два, и никак не боле.
Мы учились с тобой вдвоём
В деревенской маленькой школе,
Выходящей к реке двором.
Летом двор зарастал крапивой,
А весной мы, мальчишки, сюда
Прибегали во время разлива
Посмотреть, прибыла ли вода.
И бежали быстрее ветра
Поразить известием класс,
Что на целых три сантиметра
За урок вода поднялась…
Витька замолк. Алёшка отнял от глаз руку, внимательно и очень серьёзно смотрел на покрытое пятнами волнения лицо друга — под крутыми выпирающими надбровьями ожидающе вздрагивали опущенные светлые Витькины ресницы.
— Вить, не прими за обидную жалость мои слова, но это — здорово. Честное человеческое! Никогда не думал, что ты и стихи… Что ты можешь думать стихами!.. — Алёшка сам волновался и не мог выразить то, что сейчас чувствовал. — У тебя есть ещё? Прочти!
Витька, торопясь, вытащил из кармана ещё листок, разгладил на ладони, про себя начитал, шевеля губами, и, остановив глаза на сосне, голосом вдруг отвердевшим заговорил:
Товарищи наши в далёком Мадриде,
Смелее, смелее в атаку идите!
Пусть много народа погибнет в бою,
Но вы отстоите столицу свою!
Наёмники Франко, убийцы народа,
Хотят, чтоб в Мадриде погибла свобода.
Собравшись полками, к Мадриду идут,
Они просчитались! Они не пройдут!..
Алёшка не успел ничего сказать, как из-за сосны выскочила Женя Киселёва, возбуждённая общим весельем, простоволосая, с широкой улыбкой на мальчишеском лице.
— Захоронились, соколики! — Она широко расставила руки, как будто намеревалась схватить зараз Витьку и Алёшку, её шальные глаза искрились смехом. — Что это — выступаете, а зрителей нет? Уж не про любовь ли песни ладите?! — Она потеребила листок в Витькиной руке. Алёшка не мог после удивительных Витькиных стихов тут же настроиться на шутливый лад Жени-трактористки. Он поднялся, машинально отряхиваясь, задумчиво сказал:
— Витя сейчас про Испанию свои стихи читал!..
Как будто кто рукой провёл по лицу Жени, снял с её играющих глаз и распалённых щёк беззаботное веселье.
— Витька покосился на Алёшку, взглядом осуждая его за ненужную откровенность, опустил голову, потёр кулаком лоб — сделал вид, что вспоминает.
— По сводкам, — сказал он, — над Мадридом был воздушный бой. Самый большой за всю историю земли и человечества. Фашистские самолёты вынуждены были удалиться…
— Так им, паукам, — оглобля под ребро! — сказала Женя. — А стихи?
— Стихи?.. Стихи — это так. Ни к чему, Женя!
— Витя! Не обижай. С одного поля нам с тобой хлеб убирать… Давай, Витя!
Витька поколебался, тихо и сурово, по памяти, ещё раз прочитал стихи про Мадрид. Женя слушала, сжав губы, углы её рта подёргивались, когда Витька голосом выделял какое-то слово: стихи как будто опаляли её, и молча и страстно, она принимала этот жгущий её жар слов.