Капитолина упёрла руки в бока, стояла, усмехаясь, взбудораженная своей бабьей силой.
— Важность, Зинаида, не в том, как в баньку войти, важность, как ты из баньки выйдешь! Иная баба обруганная да оплёванная из баньки за своим мужиком идёт, таз постирухи тащит и недотёпывает, дура, чего это мужик на неё, как на пустую бутылку смотрит!..
А я своего мужичка, как дитя покорного, из баньки на руках вывожу, да он ещё ко мне, ладушка, клонится, моей заботы да участия ищет! Сам бы меня на руках понёс, да силов уж нет, всю свою скопленную силушку отдарил. Вот когда ты — царь-баба! — мужика уломала, себя возвысила! Такому, девка, никто тебя не научит, а Капка вразумит. Ну, гляди!..
Капка пошла в угол, пришлёпывая короткими, полными в икрах ногами, сняла со стены веник, ловко, с жиканьем стала сбрасывать в пустой таз листья. Заметив взгляд Зинки, улыбнулась тугим маленьким ртом.
— Нет, голик не для мужика припасаю. Мне лист нужен!.. Прежде чем ложить мужика на кутничек, доски кипятком ополосну да на парные те доски этот вот лист покидаю. Вот этак… Потом увидишь к чему. На лист и ложу мужика!
Теперь пару ковшиков на камни. Да не простой водицы! С малиновым вареньем развожу, сладенькой на камни брызгаю! С тем паром дух по баньке ползёт ядрёней, чем по мокрому лесочку опосля грозы! Дух тот ползёт, а в мужике и в тебе будто кружение… — Капитолина рукой покрутила у груди. — Тут берёшь свежий веничек, в горячей водице его купаешь — и к мужичку. Начинаешь его, голенького, по-тихому, со спины, тёплым веничком трогать. Раз вдаришь да погладишь, вроде бы к себе располагаешь. Но себя не роняешь — время не вышло! Пройдёшься этак со спины, живот ему веничком разметёшь, опять поворотишь. Теперь уже раз погладишь, два вдаришь. И давай хлестать-вертеть без продыха, до тех самых пор, пока ухать, ахать уж ему невмоготу! Так ухожу его, боровка, что огрузнет он, как в тёплой луже, и в доски хрюкает:
— Ох, Капушка, ох, заморила…
Тут всё, мужику надо в обратную силу войти. Пирог готов, да есть погоди — ему, горяченькому, время под укрыткой отлежаться! Тут я его со свежего веничка кроплю — охолаживаю. Брусники мочёной с низа несу, мокрую бороду отодвину и лью живую водицу ему под усы! Вина негоже давать, свянет мужик! Это потом, в предбанничке на выходе, стопочкой его ублажишь. Вливаю ему брусничку под усы, а сама его, ухоженного, бочком, будто от неудобства придавливаю. Глядишь, он у тебя под бочком заворочался, оживает мужичок, руками начинает тебя прихватывать. Тут не грех и похитрить. Мужик добрый, пока бабу не уломал. Вот и тяни бабий праздник, будто впервой тебе к мужику идти! То кружку в предбанник снесёшь. То малинового парку поддашь. То воду в таз по полковшика наливаешь. Мужик на кутничке ворочается, кряхтит, а ты у лавки стоишь, волосы намыливаешь. Волосы мылишь, да будто невзначай про дело, какое тебе надобно, помянешь.
Говоришь, будто сама с собой, а глазом востришь туда, на кутничек. Не дай бог мужику перегореть! Время пропустишь — всей твоей бабьей хитрости конец!
Пока мужик кряхтит, на приступочку подымаюсь. А мужик-то! — весь в банном листу, что лепёха в муке! И начинаешь тот лист с мужичка обирать. А банный лист — что оса в меду. Тут щипнёшь, там прихватишь. Мужик аж добела калится! И ты вроде слабеешь… Тут уж, как говорится, и смех и грех, и пар, и дым!..
Капка, багровея от переживаний, отошла от полка, с низкого лба отбросила мокрые волосы.
— Вот так, Зинаида, баба своё прихватывает! Умелая баба влипнет в мужика, как тот банный лист, и не отдерёт мужик ту бабу ни в баньке, ни в дому! Разумей, девка!..
Один разумник из городу верно сказывал: «Дорога к мужику идёт через брюхо». Это так понимается: когда надо, себя забудь, а мужика ублажи. Бывает, баба в доме, а мужик голодный ходит. Ещё как бывает-то!.. Она думает, раз она баба да ещё, не дай бог, лицом картинка, так ей только и дела, что картинку свою казать! Картинку свою она кажет, а того не ведает, что пирог не румяностью сладок. Мужик-то на её картинку насмотрится, а жрать в другой дом бежит! Знаю я этих мужиков! Сама румяной корочкой зазывала, да кто нужен был, на мой румянец не польстился. К другой, умной бабе ушёл. Она-то и вразумила. Чем слабая баба мужика держит и, как надо, поворачивает! — Капка крепким кулачком с зажатым в нём берёзовым листом как бы рванула невидимую вожжу. — Повернёт, а он ещё и скажет: лучше моей бабы на свете нет!
А не скажет — всё одно мужицким своим телом запомнит тебя, бабу. Тоской лютой нальётся, коли ты от него уйдёшь…
Капка опустилась рядом на лавку, раскинула ноги, подолом платья утёрла лицо, шею, грудь. Она тяжело дышала, и Зинка, отпрянув от её пышущего жаром тела, с восхищением смотрела: как, утираясь, Капка медленно остывала, взбулькивая разгорячённой утробой, как снятый с огня чугун. За оконцем смеркалось, в затемневшей баньке руки Капки белели и шевелились, будто рыбины в глубине текучей воды.
— Так вот, Зинаида, — сказала Капитолина устало. — Хочешь себе радости да мне добра, прибирай к рукам Макарку. Тебе он нужен, мне мешает. А с Васёнкой сама управлюсь. А теперь, Зинаида, по-скорому ополоснись да давай улепётывай. Мой Гаврила сейчас придёт! И чтоб про баньку — никому! Секрет в себе запри. Сгодится ещё моя бабья наука!..
Каждый, кому приходилось видеть большие праздники в сёлах, наверное, примечал, что на время праздников всё как будто сдвигается с привычных мест. Люди выворачивают наизнанку не только свои дома, не только вспоминают дальних забытых и полузабытых родственников и идут по домам и деревням покаяться и отмолить свою забывчивость, а заодно и погулять за родственным столом, не только съедается и выпивается то, что трудно припасалось месяцами. Сдвигается что-то в самих людях. Люди как будто запамятуют прошлое: недруги пьют за одним столом, обидчики чокаются и целуются: всё вне и внутри людей переменяется, как будто на время праздников перестаёт быть установленный порядок, и гуляющие люди дозволяют себе и другим то, чего не дозволили бы во все другие дни. В праздники, как в распутицу, нет дорог, и хмельные люди колесят по всей широте земли и делают, что только душа заявит!..
Первое мая в этом году пришлось на великий пост. И отметили май сдержанно, без лишних выпивок, с речами, с концертом городских артистов в клубе. На другой день с утра мужики на лошадях уже пахали подсыхающие бугры.
Село как будто выжидало. Но запахи лука, горячего масла, сладкой ванили шли из домов на улицу. С каждым днём запахи густели. Печные трубы дружно дымили, окна светились допоздна — в домах шла скрытая внутренняя суетня. Ребятишки у завалинок уже хвалились и стукались крашеными яйцами, мужики выходили из домов довольные, отирали губы, были подозрительно добры и разговорчивы. А друг Гаврилы Федотовича, пасечник и охотник Федя, по кличке «Нос», мужик до крайности несамостоятельный, имеющий слабость до всяких праздников, ещё за два дня до срока сошёл, покачиваясь, с крыльца, обратил лицо со своим раздутым, похожим на две сросшиеся картофелины, носом к густеющей тёплой небесной сини и, подняв палец, возвестил истово орущим на берёзах грачам: «Христос воскресе…»
Алёшка первый раз в жизни видел, как готовится к празднику село, и дивился всему, что творилось в эти дни в большом гужавинском доме. Дом, как старую шубу, дружными усилиями выворачивали наизнанку: тащили во двор одеяла, подушки, развешивали на плетнях зимнюю одежду, палками выбивали половики, внутри отмывали, чистили, новили.
Потом дом как будто выворачивали обратно — всё втаскивали, укладывали, каждую вещь ставили на своё извечное, всем привычное место. В этой яркой работе, которую все Гужавины делали вместе, было столько азарта, старания, убеждённости, что Алёшка, теперь почти каждый день гостивший у Витьки, не мог не броситься в эту общую суету, как в весёлое купанье на реке в жаркий день.
Вместе с Витькой он вытаскивал набитые соломой матрасы, палкой колотил половики, починял изгородь и калитку, белил печь. Он знал, что Витьке трудно жилось под началом властной Капитолины, и радовался, наблюдая, как согласны они сейчас, в общих заботах, как приятна Витьке её быстрая похвала или короткий, даже какой-то заискивающий зов о подмоге. Алёшка, отбеливая печь или прибивая на место посудную горку, радовался тому трудовому ладу и всепрощению, которое он видел в эти дни у Гужавиных. Бывало даже такое: Васёнка шаркает по мокрому полу тугим голиком, крыло тёмных волос на её взмокшем лбу бьётся, как живое, её босая сильная нога так и ходит взад-вперёд, распалившись, она рывком отбрасывает табурет или сдвигает скамью и крепко задевает при этом Капитолину. И Капитолина, с подоткнутым подолом длинной юбки исступлённо скоблящая ножом стол, даже не выговаривает Васёнке — только чертыхнётся в азарте работы да подёргает ушибленной ногой. Стремительная Зойка, блестя глазами, мечется из горницы в сени и обратно, обжигает Алёшку взглядом и с охотой выполняет всё, что скажет Капитолина. И Гаврила Федотович, прилаживая к высокому крыльцу новые перила, одобряет каждого словом, как будто, делая своё дело, боится порушить желанный его сердцу мир, не частый в работящей его семье. И замечал Алёшка, что каждый из Гужавиных, стараясь в полную меру своих сил, нет-нет да примеривался беспокойным и ревнивым взглядом на соседские дома: а как там, у соседей, не опережают ли они их? Упаси бог углядеть себя в нерасторопных!