— Еще? Хочу спросить, — поколебался отец Игнатий, — свет, который в тебе — не есть ли тьма?
— Что, что? А-а, понятно, — вскинул брови и медленно, с расстановкой проговорил Михайлов. — А что, если мы тебя, святой отец, расстреляем? Чтобы впредь не путал тьму со светом, а божий дар с яишницей и не вводил людей в заблуждение.
Потом ввели арестованных, не по одному, как на допрос, а всех сразу, и Михайлов после долгой томительной паузы тихо проговорил:
— Вот что, голубчики, даю вам сроку два часа. Нет, час, — тут же изменил первоначальное решение, достал из кармана часы и выразительно постукал согнутыми пальцами по циферблату. — Хватит вам и одного часа на раздумье. А если и после того будете запираться — расстреляем. Все! Думайте.
— А вы не тяните с этим делом, — побледнев, огрызнулся Корней Лубянкин. — Можете сразу к стенке. Мне все одно нечего больше сказать.
— Думайте! — повторил Михайлов и вышел.
Ровно через час мужиков вывели в ограду, провели мимо автомобиля с двумя пулеметами, стволы которых торчали, как два указательных пальца, отворили ворота — и тут задержали.
— Ну, граждане шубинцы, надумали что? — спросил Михайлов, подходя вплотную. Мужики молчали. Михайлов подождал, не спеша набивая и раскуривая трубку, снизу вверх поглядывая на тесной кучкой стоявших мужиков, задержал взгляд на Лубянкине. Тот взгляда не отвел, сказал глуховатым сдавленным голосом:
— Гляди, комиссар, кабыть не обернулось тебе… Совесть не прогляди.
— Не прогляжу.
— Ибо, как сказано, — приложив руку к груди, добавил отец Игнатий, — после скорби сих дней солнце померкнет, луна светить перестанет, звезды, аки роса, спадут с неба… и злой раб, забыв о господе боге, почнет бить своих же товарищей… Опомнись, сын божий, не бери грех на душу! Ибо как сказано…
— Ну, хватит! — оборвал Михайлов, понимая, что зашел он слишком далеко, но и дело до конца довести хотелось непременно. — Говорите вы много, да не о том. Можете не беспокоиться: и солнце не померкнет, и луна будет светить… И совесть моя — на месте. Побеспокойтесь о своей совести. — И, повернувшись к старшему конвоя, невысокому рыжеватому красногвардейцу, махнул рукой. — Все! Ведите их, Романюта.
Приговоренных повели, однако, не по улице, а задворками, задами, чтобы не привлекать внимания. Солнце уже клонилось к закату. Воздух посвежел. Чувствовалась близость реки. Берег тут был высокий, обрывистый, вдоль берега, вразброс, росли березы и сосны, иные подступали к самому краю и как бы в ужасе замирали, останавливались на головокружительной крутизне… Обнаженные корни торчали из земли, повисая над пропастью.
Глухо и тяжело шумела внизу река.
Приговоренных поставили спиной к обрыву, и они, увидев за собой, чувствуя затылком эту могильную бездну, содрогнулись. Романюта, однако, не спешил и все поглядывал куда-то, будто ждал кого, достал кисет и, тряхнув им, предложил:
— Может, кто желает напоследок закурить?
— Ну, ты… — скрипнув зубами, выдохнул и ознобно передернул плечами Лубянкин. — Кончай со своим куревом! Кончай…
А Романюта все тянул и слов этих как бы и не заметил.
— Как хотите, было бы предложено, — кивнул он, усмехнувшись, и стал скручивать папироску, мусоля языком бумагу.
Снизу, от воды, тянуло холодом. Боязно было пошевелиться, повернуть голову…
Вечером, на другой день, когда в Шубинку прибыл отряд Огородникова, все главные события были уже позади: арестованные, кроме Лубянки да и еще одного мужика, отправлены под конвоем в Бийск, убитый красногвардеец со всеми почестями похоронен… Страсти улеглись. Каракорумцы же, как видно, прознав о прибытии в Шубинку значительных совдеповских сил, больше не появлялись. Не было никаких известий и от парламентеров.
Огородников застал боевых друзей в подавленном настроении. И хотя они сидели за столом рядышком — Михайлов, Нечаев и Селиванов — и пили чай, густо заваренный душмянкой, нетрудно было заметить, что между ними что-то произошло, чувствовалась какая-то холодность и натянутость даже внешне. Огородникову же все трое обрадовались, будто своим появлением он мог разрядить обстановку, снять напряжение, и все трое облегченно вздохнули, увидев его.
— Садись ужинать, — пригласил Михайлов, чуть сдвигаясь и освобождая на лавке место для него. Хозяйка налила щей, придвинула хлеб, и Степан, шумно сглотнув и переступив с ноги на ногу, вспомнил, что с утра не ел ничего горячего, под ложечкой засосало…
— Садись, садись, чего ты! — подбодрил Нечаев. Огородников, однако, пересилил себя:
— Благодарствую. Погляжу вот, как расквартируется отряд, тогда и поужинаю. Семен Илларионович, можно вас на минутку?
Михайлов допил чай, опрокинул чашку на блюдце, встал из-за стола и пошел к двери, кивнув Огородникову они вышли на крыльцо и постояли, как бы привыкая к темноте.
— Что здесь произошло? — спросил Огородников. — Заезжаю к Лубянкину, а его будто подменили: можете, говорит, вторично меня расстреливать, а чтоб ноги вашей больше в моем дому не было! Хотел допытаться, что с ним, а он только одно твердит: спросите вон своего комиссара, пусть объяснит. Словно подменили человека.
И тут многих словно подменили, — холодно ответил Михайлов. — Правильно ты говорил: Шубинка на две руки… Расхождение тут вышло у нас… по части тактики, — признался: — Селиванов больно жалостливый, альтруист.
Последнее слово Огородникову было непонятно, но он догадывался, что сказано оно в упрек Селиванову. И заступился:
— Селиванов… он справедливый.
— А я, по-твоему, несправедливый? — обиженно хмыкнул Михайлов. — Жалость и справедливость — разные вещи. Разные.
Они спустились с крыльца и приблизились к темневшему посреди ограды автомобилю. Степан потрогал его рукой, усмехнувшись:
— Сам добрался или толкать пришлось?
— Стой! — окликнул из темноты часовой и клацнул предупреждающе затвором винтовки. — Кто здеся?
— Свои, свои, — отозвался Михайлов и похвалил часового. — Молодец, в оба смотришь. Тихо пока?
— Тихо, товарищ командир, — сказал часовой помягчевшим голосом, фигура его смутно качнулась и приблизилась. — Собаки и те перестали гавкать.
— Отгавкали свое, — усмехнулся Огородников. И невесело добавил: — Столько усилий было затрачено, чтоб доказать шубинцам, как заблуждаются они, не доверяя Советской власти, а теперь вот опять доверие подорвано…
— Как это подорвано? Кем подорвано? — спросил Михайлов. — Значит, и ты осуждаешь мое решение? Выходит, невинных овечек арестовали мы с Нечаевым, жестоко с ними обошлись? А у этих овечек рожки проглядывают… и волчьи клыки.
— Нельзя же всех под одну гребенку. Жалко будет, если тот же Лубянкин окажется по другую сторону, окончательно отшатнется от революции.
— А он уже отшатнулся. Понимаешь, Степан, нет у меня доверия к тем, кто двурушничает, нет и никогда не будет.
— И у меня, Семен Илларионович, тоже нету доверия к двурушникам, как и к прямым врагам революции. Но нынешний-то случай особый. А если это не двурушничество, а заблуждение? Просмотрим своих людей, оттолкнем.
— Хуже будет, если врагов просмотрим. К чему это приведет — об этом ты не задумывался?
— Об этом я всегда помню, — ответил Огородников, открывая воротца и подходя к своему коню, который нетерпеливо всхрапывал и похрумкивал удилами. Огородников отвязал повод и, закинув на шею коня, помедлил еще. А поп здешний, Семен Илларионович, дней пять назад тоже звонил, народ созывал на площадь… по моей просьбе.
— Тогда он звонил не по просьбе твоей, а по твоему приказу. А сейчас по своей охоте ударил в колокола. Относительно попа у меня твердая линия. Или, ты думаешь, деревня без попа не обойдется?
— Обойдется, конечно, — сказал Огородников, уже сидя в седле. — Только разговор ведь не об этом…
Огородников развернул коня и поехал по улице. Темень была непроглядная. Только в трех или четырех домах светились окна. К одному из этих домов он и подъехал.
Когда подымался на крыльцо, услышал знакомую песню, доносившуюся из дома — дверь, видать, была настежь раскрыта, и голос звучал отчетливо:
А во городе во Киеве
Чуду мы видели, чуду немалую…
Огородников постоял, прислушиваясь. Но песня вдруг оборвалась. Послышались громкие голоса, смех. Потом и смех оборвался, наступила тишина. Подозрительно долгая и непонятная.
Огородников вошел и остановился в нерешительности. Посреди избы стоял Митяй Сивуха, остальные — кто где: несколько человек влезли на лавку, среди них он увидел и Михаила Чеботарева с берданкой в руках и брата Павла… Чья-то кудлатая голова свешивалась с полатей, кто-то нагромоздился на печку, а один чудак пристроился даже на шестке, обхватив руками колени…