И вот он лежал мертвый.
А небо погоже, радостно сияло. И город празднично пестрел глазастыми афишами о долгожданных гастролях известного борца Ивана Заикина.
Однако речь нынче шла не о борцовских схватках, не о двойных нельсонах, гриффах, тур-де-тетах и прочем и не о том, кто кого положит на лопатки, – вопросах, вызывавших живые и даже яростные споры и обсуждения в шумливой среде многочисленных любителей.
Речь нынче шла о полетах.
Малограмотный симбирский мужик, прошедший во Франции летную школу знаменитого Фармана, уже не прославленного Шемякина, не Буля и не Эмиля Бау, – нет, самое небо замахивался победить, кинуть, так сказать, на лопатки…
С огромных, чудовищно размалеванных листов благодушно глядел усатый добрый молодец с широкой лентой через плечо, густо увешанной медалями, жетонами и всевозможными знаками побед на борцовском ковре.
Первый в мире
л е т у н
Богатырь Заикин!!!
извещалось далее; затем буйная кисть художника изображала летящий в грозовых облаках аэроплан с крохотной фигуркой авиатора; костлявая смерть с косой в руках мчалась за ним и как бы пыталась поразить отчаянного.
Краски горели зловеще: сине-черные, с багровым отсветом облака, розовый Заикин, ядовито-желтый саван костлявой злодейки.
Возле афиш толпились любопытные. Гадали, кувыркнется ль, как недавно, в Харькове, и можно ль будет исхитриться, словчить без билета.
Приготавливалось поле для полетов. Спешно подновлялись, прихорашивались трибуны ипподрома, обряжались цепями-связками из сосновых веток, цветочными вензелями, флагами. В городе только и разговоров было, что о предстоящих полетах.
Наконец с железной дороги, с товарной станции Воронеж-Второй, на пяти ломовых телегах привезли упакованные в дощатые ящики части разобранного аэроплана и огромные тюки зеленого брезента. При странном багаже находились французы Жан и Жорж, веселые, вежливые молодые ребята в аккуратных синих комбинезонах и залихватски заломленных каскетках.
Раскатав тюки, они быстро, сноровисто принялись ставить брезентовый ангар.
Следом в обшарпанной извозчичьей пролетке подкатил сам Заикин – велик, грузен, восьмипудовое чудовище с улыбкой ребенка.
– Тре бьен, тре бьен, – похвалил, – молодцы, ребята, бон!
К вечеру аэроплан, собранный и отлаженный, стоял на зеленом поле, нелепо корячился многочисленными распорками, похожий на футуристические вымыслы художника Татлина.
Заикив сказал: «Мерси, месье», – похлопал по плечам своих французов и, кликнув извозчика, велел ехать на Мало-Садовую, к Дурову.
– Антиресный барин, – ухмыльнулся извозчик. – С бусорью. Ладимся, стал быть, намедни ехать с ним, так, веришь ли, из-за пятака торговался, а приехали – целковый отвалил…
Он лежал мертвый.
Над ним неутешная супруга билась в отчаянье. Обхватив крыльями труп, словно обняв его, она злобно, исступленно кидалась на всякого, кто осмеливался приблизиться к убитому.
Однако же надо было что-то делать с трупом. И уже энергичный господин Клементьев соображал, как отнять мертвую птицу, похоронить, закопать, навести порядок. Он уже волок из сарая прочный крапивный мешок, чтоб накинуть на безутешную, оттащить ее в сторонку. И дворник подкрадывался с другим мешком и мотком веревки для чего-то. Но Анатолий Леонидович остановил их.
– Не троньте, – приказал. – Дайте ей выплакаться.
Они отступили, пораженные его словами, сказанными как о человеке.
Тут у ворот загремели колеса пролетки, голос извозчика послышался:
– Тпррр!.. Приехали, ваше сияс…
И в калитке, клетчатым моднейшим пальто, котелком, великой богатырской статью заняв весь калиточный проем, появился Иван Заикин.
– Друг! – прогремел его бурлацкий басище. – Анатолий!
Но, увидев мертвую птицу, смутился, пророкотал: «А-а-а», на цыпочках, смешно балансируя огромными руками, подошел к Дурову и обнял его:
– Ай-яй-яй… беда какая!
– Слушай, Иван, – сказал Анатолий Леонидович, – подыми меня в небо… Что-то худо мне стало на земле.
Затем был печальный вечер, легкое винцо, воспоминания: а помнишь… а бывало…
На Еленочку гость как на пустое место поглядел. Некавалерствен был богатырь, ее чары оказывались бессильны. Да и немка к тому же. Иван Михайлович женскую красоту почитал одну лишь – русскую. Еще и то сказать: разговор промеж друзей был задушевный, приятельский, за стаканом. Дамочка выходила ни к селу ни к городу, лишней.
Наговорились, навспоминались.
И когда уже время пришло прощаться, – до завтра, до встречи на ипподроме, в комнату вбежала заплаканная Маруся.
– Папочка, милый! Она умирает…
Распластанная над убитым пеликаном, птица лежала недвижимо, как прежде. Но что-то клокотало в ней, какое-то хриплое рычанье вылетало из широко раскрытого клюва.
– Фонарь! – яростно крикнул Дуров. – Воды!
Заспанный, сердитый господин Клементьев возился с фонарем, спички ломались, гасли.
– Чертова борода! – Дуров вырвал фонарь, засветил, опустился на колени.
«И чего взвился? – удрученно, с укоризной подумал господин Клементьев. – Эка беда – птица сдохла…» Он даже губами пошевелил, как бы вслух произнося эти презрительные, недоуменные слова.
Принесли воды, но она уже была не нужна: судорога прошла волной по грузному, неуклюжему телу птицы, круглый блестящий глазок ее затянулся мутной пленкой, погас.
– Все, – вздохнул, поднимаясь, Дуров. – Конец… Вот, милые мои, как любить надо. Мы так не умеем, куда нам!
Валом валили к ипподрому.
По Кольцовской (или Лесной, как тогда ее по старой памяти еще частенько называли), по Второй Острогожской (улица Кирова нынче), по всем тем улицам и переулкам, что вели к ипподрому, шли, шли, ехали в извозчичьих пролетках, ехали на собственных, на конке, на велосипедах…
В автомобиле марки «пежо» Сычов промчался.
Самофалов-купчина пешочком ковылял, жалел, скопидом, двугривенный на извозчика.
У белой каменной ограды Новостроящегося кладбища виднелся столик, где продавали билеты. Там двое городовых чернели монументами, охраняя большую жестяную банку из-под леденцов «Ландрин», куда складывалась выручка.
Билеты были дороговаты, далеко не всякому по карману. Соблазнительно казалось, конечно, побывать на зеленом поле, поглядеть, как это в натуре все делается, – как авиатор заводит машину, как аэроплан разбегается по дорожке и, оторвавшись наконец от земли, взмывает в небо…
Соблазнительно, слов нет. Но ведь какая-то, пусть хоть самая малая щелочка есть же в высоком заборе, и вот через нее-то…
Сообразив, бежали, минуя столик с жестянкой. Но дальше, за углом ограды, сообразительных ловкачей ждало разочарованье: отряды конной полиции и пешие фараоны решительно преграждали путь. С мечтой о щелочке в заборе приходилось расстаться.
Аэроплан взлетел вдруг, неожиданно, чертом пронесся над головами и круто пошел в синее небо.
Дуров знал, что город, в котором живет, который стал его второй родиной, прекрасен. Но чтобы так… Чтобы настолько!
Огромным зеленым ковром распластался внизу Воронеж. Причудлив был чертеж разбегающихся в разные стороны улиц, то длинными, прямыми лучами пронзающих многоверстное пространство города, то бестолково сбивающихся в запутанный узор кривых уличек, тупичков, переулков…
А сады – как небольшие леса!
А золотые купола многочисленных церквей…
Синяя река, похожая на кривую саблю, на хитрый росчерк, на кинутый аркан…
Озера заречные, домишки пригородов и в голубоватой отдаленности – поля, поля…
Воронежская губерния. Россия…
Тут странные и даже страшноватые вещи происходят: солнце, малиновое, предзакатное, доселе сиявшее над головой, вдруг вниз, вниз, к Кругленькому лесу, покатилось неудержимо… И где был лесок – стала небесная бездна, а где небеса – там город взбугрился, как конь уросливый, встал на дыбы… И путаницей улиц, садов и кривых переулков навис вдруг над аэропланом.
«А ведь падает машина-то! – вспыхнуло в сознании стремительно, суматошно. – Вот черт!»
До онемения пальцев стиснул рукой тоненькую, ненадежную, как показалось, стойку, соединяющую верхнюю и нижнюю плоскости аэроплана. Конец! Конец…
И вдруг так горько, так по-детски встрепенулась обида: а как же Япония? Неужто так и не увидит далекую мечту – гору Фудзи… вишневую ветку в весеннем розовом цвету… Когда все уже договорено – контракт, заграничный паспорт, маршрут: Токио, Иокогама, Нагасаки…
Прощай, Япония!
Ах, да не все ли равно – держась за стойку падать или без стойки, так просто, камнем!
Мгновенье до гибели, а вдруг смешно сделалось: мысль – «со стойкой или без стойки» – развеселила. Страх уступил место разумному спокойствию. Что происходит?
Машина взбунтовалась, кренилась на правый бок. Увидел, что Заикин, наоборот, заваливается на левый, и, верно поняв попытку авиатора выровнять, уравновесить аэроплан, тоже, как и Заикин, завалился налево. Земля и небо не сразу, но все же стали на свои места, и снова солнце вспыхнуло наверху. Вот когда радость полета охватила!