Он сопротивлялся, стесняясь:
— Да я потом... сам. Не надо...
А она покрикивала и на него:
— Еще что — не надо?! Думаешь, ладно было, когда в чуланке передо мной ты этой прорехой светил?
— Да я и шинель не снимал, — бесполезно оправдывался Виктор. — Не видно было.
Туда же, в бельевую, препроводили на перевязку Василенка и Спиридонова.
Колхозной кладовщице Матвеевна наказала добыть для машины горючего и, как настоящая командирша, выставила бабьи пикеты во дворе усадьбы и у дороги, отправила наблюдателей в сторону занятой немцами соседней деревни.
Везде было тихо, спокойно, и она распорядилась снять с детских кроваток матрасы, постлать на пол в соседней пустой комнате.
Она уговаривала солдат пойти лечь соснуть, и вместе с ней уговаривали их все деревенские. А они почему-то не уходили, только Красная Шапочка, так и не сказавшая еще ни слова, вяло попив молока, снова спала, теперь уже в кроватке с высокой сеткой, под присмотром нянечки, раздетая и умытая.
Солдаты сидели, а обступившие их старики и бабы называли имена сыновей, мужей, внуков, спрашивали, не встречали ли, и с тоской говорили о колхозе: как трудно его поднимали, каким крепким и справным стал он перед войной. Солдаты слушали, обреченно ждали других — справедливо жестоких, обидных слов и признавали за этими людьми право на такие слова, и чувствовали себя виноватыми. Они не могли не думать, что завтра, а может быть, сегодня, уже хлебнувшие горя женщины, и изработавшиеся старики, и ребятишки, крепко спавшие сейчас в деревенских избах, окажутся в руках врага.
Они ждали, но так и не услышали упреков и были бесконечно благодарны этим ввергнутым в большую беду людям за их верность, за их прирожденную деликатность.
Именно это чужое на войне слово «деликатность» пришло тогда в голову Виктору.
То и дело кто-нибудь забегал с улицы и извещал, что все спокойно, Обойдя деревню, вернулась кладовщица. От нее пахнуло бензином, и Матвеевна обрадованно спросила:
— Сколько?
— С полведра, не больше. Нет ни у кого, — виновато ответила та, постояла около солдат, помолчала и снова куда-то ушла.
Виктору возвратили заштопанные брюки.
С перевязки вернулись Василенок и Спиридонов.
В окна нехотя просочился нездоровый, мутный рассвет, и от его неверного, недоброго света холоднее и неуютнее стало в раздавшемся сразу, большом зале, где шумели прежде веселые ребячьи праздники, упиралась золотой звездой в потолок нарядная новогодняя елка.
Солдаты сидели на маленьких стульчиках в неудобных, нелепых позах, высоко задрав остро согнутые колени, и походили на кузнечиков. Пора было уходить: гимнастерки и шинели вернулись из ремонта и машина во дворе стояла вымытой и протертой, и в кабине ее важно сидели два пацана, знающие дорогу вброд, — а солдат все не отпускали, все задерживали какими-нибудь вопросами, только бы продлить невеселую эту, и дорогую, и горькую встречу. Рядом с этими уставшими парнями, с горсткой солдат родной армии деревенские бабы и старики обрели обманчивое, временное спокойствие и, вопреки здравому смыслу, чувствовали себя около них в меньшей опасности. Им казалось: чем дольше будут рядом эти солдаты, тем дальше отодвинется другая, неизбежная встреча — с врагом.
Пора было уходить. Но солдатам тоже что-то мешало сделать первый шаг к двери. Словно что-то оставалось несказанным.
Они было уж встали, разметав ненароком ребячью мебель, но появилась запыхавшаяся кладовщица, подала Виктору баян и просительно сказала:
— Играет кто из вас?
Виктор пожал плечами и неуверенно оглядел солдат. Поставил баян на столик. И сразу же к нему потянулся Василенок. Привычно вскинул ремень на плечо, развернул мехи, и баян как-то облегченно, протяжно вздохнул, А потом, попробовав детский столик на прочность и сдвинув с края порожние миски, Василенок сел на него, как на табурет, наклонился торчавшим из бинтов ухом к баяну и осторожно рассыпал пригоршню чистых, прозрачных звуков.
И все остались как были: одни — продолжая сидеть, другие — стоя, в накинутых шинелях и уже сделав шаг к выходу. Женщины, сбившись стайкой, придвинулись к баянисту. А он спокойно и медленно, будто не на войне, будто и не на людях, пробовал певучие лады, заплетал неторопливую, задумчивую мелодию. И была эта мелодия незнакомой, не слышанной никогда прежде и вместе с тем не чужой. Была она очень своей, русской, деревенской, и простой, и в то же время загадочной, как просты и загадочны земля, небо, сама жизнь.
Рассвет подступил ближе и теперь заглядывал в окна откуда-то из-за соседних с усадьбой кленов. От него не стало ни теплее, ни мягче, только тревожнее.
Василенок, не меняя позы, сидел, склонив голову набок, вслушиваясь в творимую им песню, и теперь уже было видно лицо его — серьезное и отрешенное. Его слушали так же серьезно, задумавшись, и никто не заметил, как мелодия, казалось, только что сочиненная самим баянистом, перелилась вдруг в знакомую, запетую за деревенскими хмельными столами песню. И была она и той, и не той, словно вслед за людьми, отхлебнув от чаши войны, переменилась и песня.
Василенок играл негромко, и так же негромко и осторожно лег на музыку чистый певучий голос. Не сразу разобрал Виктор, кто поет, и лишь по тому, куда повернули головы стоявшие за спиной баяниста колхозницы, понял.
Пел красивый кудрявый парень в грязной, обожженной пилотке. Пел, продолжая сидеть, так, словно с кем-то тихо, печально разговаривал. Словно бы думал... Вспоминал.
— Шу-мел ка-мыш, — рассказывал его свободный, без малейшего напряжения голос. — Де-ре-вья гнул-лись. А ноч-ка те-мная бы-ла...
И Виктор удивился тому, как целомудренно звучит эта разудалая, лихая, пьяная песня.
— Од-на воз-люб-лен-ная па-ра, — выше поднимал парень, и голос его креп, наливался волнением, звенел тоской и разлукой.
Ему никто не мешал, не пробовал вступить, подтянуть. Никто не решался прикоснуться к очистившейся и словно рожденной заново песне. Она рвалась к потолку, билась в рассветные окна. И была в ней отчаянная, пронзительная тоска по шальным деревенским свадьбам, праздничным богатым застольям, по вольным — до утра — гулянкам и тайным свиданиям где-нибудь за селом.
Певец поднялся из-за стола, прошел к дальнему окну. Баян вполголоса повторил последнюю фразу. И снова, припав к музыке, взметнулся в отчаянии голос:
— Всю ночь гу-ляа-ла до ут-ра...
Виктору стало беспокойно за парня: а вдруг сорвется?.. Но голос летел по-прежнему легко и свободно, и, казалось, нет ему конца, нет предела.
Билась, плакала в песне неизбывная тоска по прежней, простой жизни и беззвучно, таясь друг от друга и от солдат, плакали женщины.
Теперь все понимали, что в сердечной и горькой встрече их не хватало именно песни. Такой вот простой, бесхитростной, запетой по всей России.
Парень смолк, и баян, собирая мехи, опять вздохнул протяжно и тихо. Василенок замедленно, все еще в ритме песни, снял баян с плеча, поставил на столик. Обнял кудрявого парня:
— Спасибо, Антоха.
— А теперь пошли, — резко поднялся Виктор и сказал, обращаясь к женщинам: — Спасибо вам...
Солдаты вразнобой повторили «спасибо», и тогда завыли, заголосили бабы, а те, что постарше, заобнимали солдат, заприпадали к их продымленным, жестким шинелям, запричитали, прощаясь. И так, словно провожали на войну своих, из родной, кровной семьи, продолжая голосить, вышли они вместе с солдатами во двор, на дорогу, прошли чуть ли не до самой реки, понимая, что уже мешают, задерживают, и не находя сил повернуть обратно.
— Ну, бабоньки, — остановила их та, кого прозвали потом Командиршей. — Хватит, Назад надо вертаться. — И сказала солдатам:
— Хоть и не верите: храни вас бог!
Они прыгали в кузов медленно пылившей по большаку машины. Перегибаясь через борт, еще и еще прощались.
Запыхавшись, прибежала молодуха с баяном:
— Возьмите. Что же оставили?
— Не донести, пожалуй, — возразил Василенок, — Поберегите. Вернемся — сыграем. Веселую...
Шофер прибавил скорость, но вслед за машиной, вырвавшись из толпы, вдруг побежала сама Матвеевна, крича и размахивая руками.
Шофер остановил, она ухватилась за борт, задыхаясь, спросила:
— А девчушка-то? Чья она, откуда? Где потом родных-то искать?
— Ничего мы не знаем, — сказал Василенок. — Шофер на дороге ее нашел. Меточка на пальто у нее под воротником: «А» и «С».
— Отойдет, выспится, может, и заговорит, — вмешался шофер. — Испуганная она...
Кудрявый парень достал из кармана письмо-треугольник, оторвал от него клочок с адресом. Сказал, отдавая Матвеевне:
— Если никого не найдете, после войны... Мне пишите. Сам не вернусь, мать жива будет. Там обратный адрес — ее.
— У меня поживет, — кивнула Матвеевна и, свернув клочок письма, спрятала его на груди под кофтой. Заглянула в кабину, пригрозила мальчишкам: — Сразу же чтоб домой!
Потом было все: обстрелы, бомбежки. Как ни ловок оказался шофер — прямым попаданием разворотило радиатор, вспыхнул по крохам собранный колхозный бензин, смертельно ранило Василенка, разметало по клочьям самого водителя. И все-таки вышел отряд к своим.