— Я, товарищи граждане, могу поучить. С нашим удовольствием. Хвосты расчесывать, скребком чистить иль навоз, скажем, выгребать. Ты, Юра, ежели не умеешь этого, приходи, не стесняйся, — обратился он к рослому парню, за чьей спиной только что курил. — Этому подучу. А уж чего другое — извини… Я старик, наук не пробовал, фамилию свою Федот Неспанов — борода выросла — выписывать научился…
Пока Федот говорил, Левашов сердито смотрел. Федот кончил, и он, с шумом, неуклюже продираясь меж стульев, выбрался к столу президиума. Расправил покатые, тяжелые плечи, гулко кашлянул и сперва долго молчал, потом невнятно забормотал об учебе, о конях, о прогнивших половицах, о каком-то тесе, которого не дает Спевкин…
Чем дольше он говорил, тем больше усилий отражалось на его лице. Наконец, глотнув воздух, Юрка замолчал, растерянно глядя в потолок. Раздался неясный смешок, и это придало Юрке силы. Он внезапно повернулся к Федоту Неспанову и почти с угрозой произнес то, ради чего собственно вышел сюда, к столу президиума, и до чего никак не мог добраться:
— Хвалишься больно… Вызываю на соревнование!
Федот развел руками.
— С нашим удовольствием.
Казалось бы, хорошо прошло собрание: решили соревноваться, а это уже начало учебы, но Роднев почувствовал, что вряд ли «разинский Дорофеев» многому научит своих учеников.
Спустя неделю Спевкин, Груздев и Роднев осмотрели конюшни Юрки Левашова: навоз был вывезен, грязь выскреблена, прогнившие половицы в стойлах заменены новыми, а кони от копыт до челок вымыты, расчесаны… Ничем теперь конюшня Левашова не отличалась от неспановской.
Возвращались они в деревню поздно вечером. Шли тропинкой среди ржи. Тысячи невидимых кузнечиков — одни далеко, другие совсем рядом, каждый на свой лад, вразброд, взахлеб — звонко трещали. Иногда казалось, что широкие поля ржи звенят каждым своим стебельком. Но это не нарушало тишины — слышно, как далеко в лугах, в затянутом осокой озерке, крякают дикие утки…
Спевкин был доволен, что наладились дела во второй бригаде.
— Юрка не уступит, не-ет! Зацепил его Федот за живое!
— А Барышня опять выкидыш сделает, — вставил все время молчавший Роднев.
Барышня, кобыла из конюшни Левашова, дважды жеребилась и каждый раз неудачно — мертвыми.
— Что ж Барышня? Попадись Федоту, и он такой Барышне не помощник, против не попрешь — природа!
— То-то и оно, не Федоту с природой ладить.
Спевкин притих.
Впереди показалась чуть покачнувшаяся навстречу высокая старая ель, обросшая бородачом. Около нее, на том месте, где тропинка разбивалась на две, Роднев остановился.
— Вот, — указал он на тропку, уводящую в сторону от Лобовища, — по этой дорожке будем ходить учиться.
— К чапаевцам? — спросил Груздев.
— К ним.
Спевкин шагнул на тропинку, что отходила в Чапаевку, потоптался, словно пробовал сапогом утоптанную землю, и засмеялся негромко:
— Ишь ты… Путь к знаниям.
Жеребец Цезарь был гордостью Дмитрия Спевкина. Он его выгодно выменял в колхозе имени Чапаева на невидную, с лукавым норовом кобылу Тещу. У Цезаря — нервная шея, маленькая сухая голова, шерсть лоснится на солнце, переливается от светлозолотистого{1} до цвета темной застаревшей меди; передние ноги словно в башмаках — оба копыта под венчик белы… Прежде чем сесть на коня, Роднев долго любовно его охлопывал и оглаживал.
Стоял знойный день. Высоко в небе неподвижно висел ястреб. Василий сначала понукал коня, потом перестал и осовело покачивался в седле. Но вот набежала тучка. Эта тучка была настолько мала, что не смогла даже закрыть солнце. В потную руку, державшую поводья, ударила тяжелая прохладная капля, вторая разбилась о щеку, третья, четвертая… и под копытами коня, обрастая пыльными шубками, суетливо покатились дождевые шарики; сразу же прилипла к спине рубаха.
Такой дождь с солнцем зовут или «грибной дождь» — считают, что после него хорошо растут грибы, — или «слепой дождь» — идет и не видит, что не время ему, что вовсю светит солнце.
Конь вскинул голову, перешел на размашистую рысь. Над освеженной зеленью лугов, полей, перелесков поднялась нежная радуга, даже не радуга, а, скорее, смутный намек на нее.
Дождь оборвался внезапно. Запоздавшие капли торопливо ударили в землю. В воздухе осталась бодрая свежесть, рождавшая радостное чувство.
Дождь прошел, а радуга еще долго стояла на небе, крепла и разгоралась.
Мимо скотного двора, свинарника, мимо конюшни нес Роднева Цезарь в деревню Чапаевку.
Около распахнутых дверей конюшни три парня со всех сторон разглядывали пугливого жеребенка-полугодка.
Они повернули головы в подъезжающему. И вдруг один из парней с широкой улыбкой на круглом лице двинулся навстречу, раскинув руки, словно увидал доброго старого знакомого.
Роднев придержал коня, вгляделся: обыкновенное, простецкое лицо в развеселых веснушках, облупившийся на солнце нос — вроде не встречал такого, не знаком, а, впрочем, кто знает?.. Цезарь, вырывая из рук повод, дернулся навстречу и стал радостно тыкать мордой в лицо, в грудь, в руки парня.
— Цезарь! Ах ты, медная шкура! Узнал ведь… Не забываешь, выкормышек мой, — растроганно говорил парень, с умелой и грубоватой лаской похлопывая широкой ладонью по морде и шее коня. — Вы к кому? — спросил он Роднева.
— К Трубецкому.
— Кажется, у себя. Пойдемте, провожу. Да вы слезайте с коня, его на место поставят. — И, видя, что Роднев с любопытством оглядывается, спросил: — Вы что, впервые у нас в Чапаевке?
— Нет, бывал… лет двенадцать назад.
Парень насмешливо присвистнул:
— Значит — впервые. Не та Чапаевка.
Но Василию казалось, что Чапаевка изменилась немного. Те же высокие дома с черемуховыми садиками широко расступались перед дорогой; как и прежде, на припеке стоят скамеечки у ворот, тяжелые кольца щеколд на калитках, привычные глазу резные наличники. Но чего-то не хватало, чего-то нет в Чапаевке старого, обычного, деревенского. И вдруг Роднев понял…
Две девчушки, лет десяти–двенадцати, в коротеньких, не по росту, платьицах, с загорелыми ногами, с одним большим ведром на двоих, подошли к колонке, повесили на ее чугунный нос ведро и открыли кран. Струя воды ударила в дно и густо запела.
Так вот чего не хватает Чапаевке — торчащих в небо колодезных журавлей!
И только когда Василий прошел от окраины до центра, он понял: да, Чапаевка изменилась.
В центре стояли друг против друга два больших здания — клуб и правление. В Лобовище правление колхоза отличалось от деревенских домов только выцветшей вывеской да антенной на крыше, и то антенна торчала больше для виду — дешевенький приемник в правлении не работал, питание давно «село», а нового не купили… Здесь же — высокие окна, не простенькое крылечко, а широкий подъезд; три мачты над железной крышей, телефонные провода во все стороны.
Алексея Трубецкого выбирали председателем уже более двадцати лет подряд, а это редко случается. Василий его помнил бойким мужичонкой с пшеничными усами, с глазами, яркой синеве которых позавидовала бы любая девушка. Зимой Трубецкой ходил в ватнике нараспашку, летом — в выгоревшей армейской гимнастерке.
Сейчас в просторном кабинете, где вокруг портрета Сталина висели по стенам пучки овса, льна, ячменя, пшеницы, сидел за столом и гневно разговаривал по телефону полный, коренастый мужчина в тонкой сорочке, с рукавами, перехваченными резинками выше локтей, в галстуке. Только когда он повернулся, чтоб взглянуть на вошедшего, Роднев увидел знакомые глаза, синие, как весенние озерца, оставшиеся на лугах с половодья.
Трубецкой кричал в трубку о каких-то трех бочках горючего. Наконец, он бросил трубку и, не обращая внимания на стоявшего посреди кабинета Роднева, позвал громко:
— Гаврила Тимофеич!
Дверь отрылась, заглянул какой-то понурый человек.
— Пошли Никиту к Марии, — приказал Трубецкой.
— Нету Никиты, ушел в четвертую бригаду.
— Ну, сам сходи. Чтоб сейчас же брала машину и за горючим… Скажи: в следующий раз и пальцем не шевельну, ее дело следить.
Роднев тем временем опустился на стул.
— Чем могу служить? — повернулся Трубецкой, когда за Гаврилой Тимофеевичем закрылась дверь.
— Не служить, а помочь.
Роднев не торопясь пересел к столу, поближе к Трубецкому.
«Помочь» для чапаевского председателя было самым знакомым словом. Все окружающие колхозы ездили к Трубецкому с поклоном, просили семян клевера, поросят от породистых свиноматок, племенных бычков для развода. Просили, как и подобает, жалуясь и вздыхая. И он насторожился.
— Я из колхоза имени Разина, — разглядывая Трубецкого, начал Василий.
И официальное обращение: «Чем могу служить?», и галстук, и тонкая сорочка, и дощечка на дверях кабинета — по черному полю серебром: «Председатель колхоза А. С. Трубецкой», — кто знает, ведь случается, что с галстуком и дощечкой на дверях кабинета пропадает и простота.