Танец не состоялся.
— Приходи в субботу в клуб, я тебя научу!
— Не хожу я в клуб.
— А ты приходи, большая уже…
Как волновалась Юлька, собираясь в клуб. Нагладила свое единственное выходное платье, начистила мелом тапочки, так что он сыпался с них белой пылью. Повертелась перед зеркалом. Нет, чего-то недостает! И тут взгляд ее скользнул, а потом надолго задержался на белоснежном полотенце, обрамлявшем, по обычаю, передний угол горницы — божницу. Не раздумывая, Юлька откромсала кружева, торопясь, пришила к платью. Вот теперь совсем другое дело! Она даже на табуретку взобралась, чтобы всю себя рассмотреть в потускневшем от времени зеркале. Кружевной воротник нарядно оттенял нежный загар лица. Радостная, полная неясной тревоги, выпорхнула она за калитку.
— Улька! — долетел до нее возмущенный голос матери, — Ты сдурела, ли чо ли? Полотенце-то! Ведь бабушкино полотенце-то! Память последняя!
Но разве до этого было Юльке? Едва касаясь травы, влажной от вечерней росы, торопилась она на голос гармошки:
После тревог
Спит городок.
Я услышал мелодию вальса
И решил заглянуть на часок…
В клубе было людно, не сразу и разглядишь танцующих.
— Юлька, — протиснулась к ней Лариска. — Смотри! Минька-то! Вырядился! — И захохотала в ладошку.
Как ни волновалась Юлька, а тоже не могла сдержаться: уж очень смешно было смотреть на длинновязого Миньку. Отец привез ему с войны смокинг с блестящими лацканами и белым платочком в кармашке. Минька стоял у стенки, как на выставке, в черном смокинге и выгоревших галифе и то и дело смахивал с себя невидимые пылинки, солидно промокал лоб свернутым нездешним платком и, забывая, толкал его в карман галифе. Тут же спохватывался и кропотливо вправлял платок в нагрудный карман смокинга, уголком наружу.
Но Юлька уже не смотрела на Миньку. Среди всех танцующих она видела только одну пару — Павла и Тоню. Они танцевали так, будто были одни в зале и будто только для них одних играл слепой дядя Тимофей, будто для них одних пел он сипловатым голосом:
Будем дружить…
Петь и кружить…
Может быть, Павел почувствовал Юлькин неотрывный взгляд, а может, случайно, но вот он повернулся к Юльке и подмигнул озорно. И опять никого — ни Юльки, ни этого шума, ни этих стен — не существовало для него, кроме светленькой девушки Тони.
Юлька бежала домой, не разбирая дороги, перепрыгивая канавы и кусты, а сипловатый голос дяди Тимофея несся ей вслед. Она с силой захлопнула калитку, словно боялась, что и здесь будет слышен этот голос.
Во дворе все спало. Молчала береза, распустив на ночь темные пряди. Немо смотрела на блеклую луну изба. Только постанывали во сне куры да сыто вздыхала в стойле корова.
Юлька присела на ступеньку крыльца и жалобно, по-детски заплакала, размазывая по щекам слезы и приговаривая:
— Конечно! Где уж мне до нее! Вон она какая вся городская стала! И брови! И волосы! И туфли! А он-то! Обещал танцевать! А сам…
Ночь коротка,
Спят облака,
И лежит у меня на погоне,—
долетел и сюда голос дяди Тимофея. Юлька представляла, как кружит сейчас Павел Тоню, и плакала еще горше.
Потом все было как раньше. Тоня уехала в город, а Юлькина бригада работала. Косили переросшую траву, сгребали ее в копешки, метали зароды.
Озорничала Лариска, тосковала Соня. Ждала своей тайны Юлька, исподтишка поглядывая на Павла.
Но однажды утром, когда вся бригада собралась у конторы, Павел не пришел. С тревогой всматривалась в даль улицы Юлька. Уже заняли женщины на телеге места получше, уже докурили мужики самокрутки, а дед Бондарь закончил отбивать литовки. Павла не было.
— Нно! У Авдотьи моей капустка хороша! — тронул лошадей дядя Ларивон. Юлька опустила голову. Медленно вращались перед глазами спицы колеса: ехали в гору.
— Глянь-ка! — толкнула Юльку Лариска.
По дороге, что убегала в город, шли Павел и Тоня. Павел шагал широко, по-солдатски, не ощущая ни тяжести рюкзака за спиной, ни тяжести Тониного чемоданчика. Тоня семенила рядом, размахивала руками, видно, рассказывала что-то веселое…
Молча смотрела им вслед бригада покосников. Только тетенька Шишка проворчала:
— Сама — отрезанный ломоть и его за собой сманила, варначка!
Крепко, так что пальцы побелели, ухватилась Юлька за край телеги. Все быстрей вращались спицы колеса перед глазами.
Вечером она пришивала к полотенцу кружева, старательно, крепко, будто знала: не придется больше отпарывать.
А дни шли за днями. Кончился сенокос, началась другая страда. Юлька попросилась работать на комбайн, опрокидывала солому. Пыльно, но зато она весь день была одна: так ей хотелось. По субботам Павел и Тоня приезжали из города вместе. Вечерами танцевали в клубе. На следующий день уезжали. Дружили. Потом приезжать перестали.
— Панка-то с Тоньшей не поженились ли? — спрашивали тетю Васеню любопытные соседи.
— Живут по разным общежитиям, — хмурилась тетя Васеня. — А кто их знает, разве они спросят?
«Как же так? — думала Юлька. — Ведь Тоньша любила Петю. И на фронт его провожала. Неужели и я забуду Панку?» — пугалась она.
Созрели Юлькины цветы. Пожаром горели ноготки, свесили на грудь тяжелые головы георгины, скромно толпились рядом стайки белых астр. Юлька срывала самые крупные, самые свежие цветы, складывала уже не в букет, а в охапку. И представляла, как обрадуется Ольга Леонидовна, любимая учительница. Она приехала к ним в село после прорыва блокады и теперь не возвращалась домой, в Ленинград, потому что хотела выпустить Юлькин десятый класс.
Не одна Юлька принесла цветы. Они стояли на подоконниках класса, на столе и даже в ведре на полу. Ольга Леонидовна внимательно всматривалась в лица повзрослевших за лето учеников.
Порадовалась неиссякаемому веселью Лариски. Усмехнулась смокингу с блестящими лацканами, висящему на Миньке. Заглянула в тревожные глаза Юльки, будто спросила: «Что с тобой, девочка?» И только после этого поздоровалась:
— Гутен морген, фройнден!
Потянулись школьные дни. Юльке стало не до любви. Но однажды ворвалась в класс опоздавшая Лариска, шумно устроилась рядом, прошептала, задыхаясь от волнения, что сообщает подружке такую новость:
— Панка, говорят, приехал навовсе! Только хворый!
Закружилось все перед глазами Юльки, не сразу поняла, что к доске ее вызывают.
Стояла перед классом дура дурой.
— Что с вами, Юля? — Ольге Леонидовне не хотелось ставить Юльке «плохо», и она задала самый легкий вопрос:
— Назовите неотделяемые приставки.
Юлька молчала.
— Беги, офицер! Беги, офицер! — старалась изо всех сил Лариска, подсказывала, но Юлька ничего не понимала.
Когда они шли домой по опавшей листве, спросила:
— Ты чего это, Лариска, про офицера мне кричала? Я не знала, куда деваться!
— Бе, ге, оф, ер, цер — неотделяемые приставки. Получается: «Беги, офицер». А ты-то что подумала? — И Лариска расхохоталась на всю улицу. Но вдруг замолчала. Остановились обе, будто испугались чего-то. К пряслу огорода, раздетая, простоволосая, прислонилась головой тетя Васеня:
— Да он у меня не пое-ел, да он у меня не попи-ил! Да он у меня не поноси-ил! — причитала, как над покойником. Девушки подхватили ее под руки, увели в дом. Немного успокоившись, она рассказала им, скорбно поглядывая на дверь в горницу:
— Ненадежный он шибко, врачиха сказывала. Все нутрё изранено. Ни к чему ему было на тем заводе работать. Не жилец, видно, на белом свете.
Юлька заглянула в горницу, подкосились ноги. Павел лежал высоко на подушках. Лицо его было незнакомо холодно, рука безжизненно повисла до пола. Юлька заплакала. За спиной шептала тетя Васеня:
— Сказывают, своим средствием подымать надо. Мед нужон, яички, воздух, мол, сосновый, а главное дело — барсучий жир. А где же я возьму все это? На каки таки доходы? Коровенка и та доить перестала, стельная, видно…
Слух о болезни Павла быстро разлетелся по деревне. И пошли к Васене люди, кто с чем. Соседки приносили свежее молоко. Тетенька Шишка поставила на стол корзину яичек.
— У меня всюё зиму несутся, к паске еще накоплю.
Дед Бондарь принес мешочек муки.
— Довоенная еще, — объяснил. — Берег. Думал, Ваньша вернется. Теперь ни к чему. Бери, крупчатка мука-то, помол самый что ни на есть мелкий, покойник Афанасий Филимонович еще молол, царство ему небесное…
Дядя Ларивон долго развертывал валенки. Как скатал, тщательно завернул в тряпицу, так и не трогал.
— Петьше готовил. Думал, придет — порадуется. Новехоньки. Вишь, пачкаются еще. Панка встанет, ему тёпло ногам надо…
У Васени не было слов благодарить, все плакала.