— Вчера я опрашивал тебя, как ты ко мне прорвался, — заговорил он сурово, присев на лавку к столу. — Может, тебе это удивительно, зато я начал понимать, почему наш редактор уж который год об Евсюгове ничего, кроме фамилии, в газетку не стал допускать. Видят они, что наболело у меня тут, так, дескать, прорвется еще перед кем. А это им, я знаю, не по нутру.
— Так в чем же дело, Ефим Осипыч?
— А вот в чем. Мне еще сорок два года, а меня, как видишь, скоро можно со стариками в ряд садить. Дня без горькой заботы не прожил. Как-то у меня с детства все не по порядку пошло. А сейчас и вовсе вверх тормашками все полетело!
— Может, Ефим Осипович, вы и расскажете, как у вас с детства сложилась вся ваша жизнь? И мне бы понятнее стало, что и как у вас произошло за последние годы.
Евсюгов откинулся на простенок и стихшим голосом проговорил:
— Можно и так. А не по порядку у меня жизнь пошла потому, как еще малолетком остался я в сиротстве. С парнишек батрачить довелось «по срокам». А работа эта известная — кулак тебе книжку в руки не даст. Так вот к грамоте и не пристал: понабрался ее кое-как уж потом на председательской работе.
С тринадцати лет по лесам пошел: рубил дрова, шпалы на железную дорогу резал, с одним мужиком ходил по деревням лес пилить маховой пилой...
Годы безрадостной и трудной юности выпали Ефиму Осиповичу Евсюгову. Мужал и закалялся он в непрестанном тяжелом труде по уральским лесам, и, может, там, в лесной глуши, сложился его простодушный, прямой и открытый характер, неумение кривить душой и упорно добиваться в суровой борьбе лучшей доли. И когда в родной деревеньке — Чижах — организовался колхоз «Дружный труд», девятнадцатилетний Ефим Евсюгов всей душой поверил, что именно в нем он и найдет свой счастливый путь к жизни.
Молодому, крепкому парню колхоз доверил рабочую бригаду, двадцать семь лошадей и послал на лесозаготовки. Давно знакомое, привычное дело! Каждую зиму рубил он с колхозной бригадой уральские леса, неизменно возвращаясь к весне в колхоз с бодрыми людьми, со здоровыми упитанными конями и с богатыми премиями за отличную ударную работу. Люди и кони его лесной артели с ходу становились в борозду и снова до зимы дружно трудились на полях молодого колхоза.
Колхозники хорошо пригляделись к упрямому и честному хозяйственному парню, и, когда в 1933 году артель переживала лихую пору неурожая, все сошлись на том, чтобы поставить Ефима Евсюгова председателем колхоза.
— Испужался я тогда, — задумчиво улыбнулся Ефим Осипович... — На складе двенадцать килограммов муки, кони лежат, падеж, осталось три коровы. Дело было в мае. Где, что, как сеять? Ничего этого у рук самостоятельно не бывало. Пошел к старичкам выспрашивать, советоваться. Посеяли с горем пополам, а урожай-то по восемнадцать центнеров собрали! Ожили! А в следующем году и в тридцать седьмом по шесть килограммов на трудодень пришлось. Завалились все хлебом. Тогда напер я на животноводство. Давай, где можно, покупать телушек, бычков. В сороковом году ферма была у меня уж в сто сорок голов, двести свиней, коней выправили, сбрую, транспорт обновили.
Вспоминал эти годы Ефим Осипович с удовольствием. Оживившись, ходил по комнате, притоптывал, похохатывал, ударял в ладоши. И совсем неожиданно хмуро свел свои густые брови и глубоко вздохнул:
— И вот тогда стали со мной в исполкоме поговаривать, что-де не одному нашему колхозу надо хорошо жить. Помогать, дескать, надо и другим. Одним словом, уговорили меня принять в деревне Заболотной колхоз «Боевые ребята».
Снова по рассказу Ефима Осиповича проходит передо мной картина кем-то разваленного донельзя артельного хозяйства, горя его тружеников, успешных усилий нового председателя в подъеме колхозного производства. Здесь Евсюгов развертывает широкое строительство скотных дворов, приобретая и накапливая опыт и в этой области.
— Никогда я не обегал у кого-нибудь поучиться. А что тут худого? Повыспросишь, приглядишься и сам раскинешь. Вот в той же Заболотной был один колхозник, табак у себя на огороде добрый выращивал. Я, конечно, пригляделся да двадцать пять соток и посадил этого табаку. Так, знаешь, какие большие деньги колхоз от того табаку нажил! Раз с грамотой у меня не вышло, так запоминаю, что на глаза мне попадается.
Но колхоз «Боевые ребята» Евсюгову не удалось вполне поправить. Разразилась война, и в сорок втором году он ушел на фронт защищать Родину на трудном и опасном посту полкового разведчика. Вступил на фронте в Коммунистическую партию, а, вернувшись домой с победой и наградами, вскоре снова оказался председателем артели «Красные орлы», хозяйство которой было сильно подорвано войной.
Поднимать выбившиеся из колеи колхозы стало для Евсюгова привычным делом. После артели «Красные орлы» райком поручил ему вызволить из упадка колхоз имени Ворошилова. Затем богатый опыт Ефима Осиповича потребовался в пошатнувшейся снова его родной артели «Дружный труд». После укрупнения колхозов Евсюгов работает в артели имени Чапаева. Затем райком отзывает его и рекомендует председателем в колхоз «Заря революции». Но не задержался он долго и в этом колхозе — принял по решению райкома партии укрупненный колхоз «Родное поле», откуда, во избежание провала на выборах, его и отозвали на руководство федьковской артелью «Красногвардеец».
В девятом колхозе с 1933 года работает Евсюгов! Значит, если выкинуть четыре года его пребывания на фронте, он оказывался на каждый третий год в новой артели.
Припомнив в беседе со мной свой трудовой путь из артели в артель, Ефим Осипович, кажется, и сам поразился поспешному своему шествию через колхозные земли. И, словно оглянувшись на пройденный путь, он, грустно покачал головой.
— Устал! Чую — не стало у меня тут, — прижал он ладонь к груди, — прежнего напряженья. Думать вот стал. Чуть не ежедневно. Спохвачусь иной раз — о чём же я думаю? Небольшой бы мне колхозик! А их теперь нет. Кругом по артелям поставили грамотеев. А я? Стыд сказать — решения партии сам прочитать толком не могу! Объяснил бы вот колхозникам, какие решения Пленум вынес, так самому люди читали, жена. Если бы не радио, — кивнул он на репродуктор, — так я не знал бы, о чем с народом и говорить.
— Почему же вы не идете учиться, Ефим Осипович? При вашей настойчивости вы могли бы быстро...
Евсюгов не дал мне договорить. С потемневшим взглядом он вскочил с лавки и почти выкрикнул, ударив кулаком в грудь.
— Вот ты сам затронул, что у меня наболело! Сколько раз просился в райкоме, так один ответ: «Этакого опытника не отпустим. Прикрепим к тебе учителку — учись». Ну, и прикрепляли, а когда у меня голова забита таким вот разваленным хозяйством, — выбросил он руку к окну, — не могу я, ну, не могу часа оторвать от дела. Сидишь с ней, а у самого гребтит: там надо доглядеть, в другом месте распорядиться, лезет тебе в голову какое-нибудь соображение — где что добыть для хозяйства; а то за тобой прибегут — чего-то там стряслось...
Можно было поверить Ефиму Осиповичу, что совместить учебу с такой беспокойной работой, как у него, действительно трудно. Такие натуры, как Евсюгов: однолинейные, почти по-детски конкретно мыслящие, ограниченные узким интересом к своей работе, с неразвитым кругозором — сосредоточиваются на предметах отвлеченных с большим трудом. Это, несомненно, происходило и с Ефимом Осиповичем, когда «учителка» отрывала его от конкретной жизни в мир отвлеченных закономерностей языка и счета.
Евсюгов, между тем, продолжал, волнуясь, изливать всю горечь своей наболевшей обиды.
— Да разве в том, что нет у меня доброй грамоты — моя беда? Вот ты сам ездишь, видишь, какая перетрубация идет нынче на нашей колхозной земле, как укрупняет партия артельное дело. Нынче наши матаес будто кто за грудки встряхнул — забегали, засуетились около нас. То предлагают, это советуют, за то берутся, за это ухватываются. Техники к ним понаслали всякой, агрономов, зоотехников подбрасывают. Все вокруг тебя научно шумят, с планами, рацивонами, дивограммами снуют, на подпись тебе все это подсовывают. Ну, а мне все это надо умом-то обнять, каким-то манером обмозговать. Я ведь все-таки председатель, голова всему, за все я в ответе! А чего-нибудь в эту голову научного кто вложил?
Так разгоряченно, как передо мной, высказывал, вероятно, Евсюгов свое горе и в райкоме. Но там не хотели понять неутоленной жажды коммуниста к грамоте, которая бы с безграничной широтой и далью открыла перед ним окружающий мир, раскрыла бы страницы героической истории его родной партии и кладезь тех научных знаний, по которым он так трепетно тосковал.
Не знаю, говорил ли в райкоме Евсюгов то, что услышал я от него после минуты тягостного молчания.
— Посоветовался я с женой, с дочерью — уйти с колхозной работы. И как раз понадобился им председатель вот на эту артель, а в «Родном поле» у меня по работе и с народом нелады пошли. Дал я согласие, а сам думаю — пусть там снимут, а сюда не пойду, упрусь, а не пойду. На все решался! И слышу, Седачев вдруг объясняет колхозникам, что посылает меня райком на учебу. Я даже ушам не поверил. Ну, думаю, чего хотел — добился. Освободили меня в «Родном поле». Живу дома в Чижах с семьей, никуда не отлучаюсь, жду: вот-вот вызовут. Гадаю — куда пошлют на учебу. На третий день, я еще в постели был, заезжает тот же Седачев: «Вставай, поехали!» — Спрашиваю: «Куда?» — «В Федьковку!» — «До каких же пор, Пантелей Павлыч, будете вы Евсюговым прорехи затыкать? — говорю я ему с сердцем. — Сами же объясняли на выборах, что отправляете меня подучиться, а выходит, опять вокруг пальца обвели». Ну а Седачев свое: «Одевайся! Даем тебе крепкого заместителя — Петляева. Два часа в день на учебу выкроишь». Ну, а что мне этот Петляев? Знаю я хорошо Ксенофонта Акимыча. У чапаевцев я его сменил: увлекся он пьяночкой, из Коптяевой сняли за то же. Вот и здесь, — откинул оконную штору Евсюгов, — тем же пахнет. «Недоволен я таким решением, — отвечаю Седачеву. — Что хотите, делайте». Секретарь тоже разошелся, твердит: «Бюро решило и перерешать не будем. К вечеру приезжай без никаких разговоров!»