— Н-ну и дела, — раздумчиво протянул Василий. — Нашим-то рассказывал ты про это?
— Рослов, прощайся с гостями! — выглянув из коридора, приказала сестра милосердия. — На ужин пора.
— Иду.
— Рассказывал, — пояснил Григорий, — да нам Петренко еще до Нового года все как есть обрисовал.
— Вот проныра! — восхищенно молвил Василий. — От его никакая тайность не скроется.
— Ктой-то, стало быть, подкидывает ему такие новости, — заметил Макар. — Не сам же он их выдумывает.
— А не боишься такие вести-то разносить, дядь Макар?
— А чего бояться? Ежели царское ухо поблизости есть, дак от его все равно не уберечься. А так все тут свои.
— Ну, давайте расходиться, поколь без ужина не остались, — предложил Василий. — Посля обо всем договорим.
— Бывай здоров, поправляйся, племянничек! Да помни, господин георгиевский кавалер: двум смертям не бывать, а одной не миновать. Сколь ни молчи, а правда-то сама наружу лезет.
10
Много раз потом навещал Василия Макар. О хуторе все как есть рассказал: обо всех родных, о Викторе Ивановиче Данине, о Кестере, о Кирилле Дуранове; в город перекинулся, даже Самоедова вспомнил. А главное, самолично поклон от Кати передал и красочно обрисовал ее теперешнюю внешность.
«Несладко, видать, живется ей возле той бабки, — подумал Василий, — коль уж седая сделалась». Потом спросил:
— А большего ничего не наказывала?
— Нет. А чего тебе еще надоть? Ждет ведь! И как потерялся ты — все равно ждала…
И пошли, завертелись у Василия думки. Всякое перебрал: и надеялся раньше, и грезилось, что нашла она кого-то другого, а может, и к Палкиным воротилась, коль нужда такая пристигла. И писать совсем не хотел ей — чего ж, мол, чужое счастье бередить! Вот уж коль приведет господь в родных местах оказаться, там на месте виднее будет.
А тут как услышал о драгоценном поклоне — будто живое Катино сердце Макар ему в руки подал! Заходило, затрепетало все в нем. Ночи напролет глаз не смыкал. Написал ей следом еще письмо, на ответ не надеялся, потому как лишь в один конец письма шли месяцами.
Доктору житья от Василия не стало, словно от него одного зависело выздоровление. Так и не дотерпел до полного излечения. Настаивал доктор еще хоть с недельку задержаться в лазарете, да надоело уговаривать — выписал. Опять же имелось в виду, что не в строй выписал, а в отпуск — там винтовку на плече не носить.
К тому времени двадцатые числа февраля по календарю бежали. В первый же день после выписки к поручику Малову сходил, и тот принялся хлопотать им с Григорием обещанный генералом отпуск. С неделю ждали ответа. В дорогу собрались, поклоны в котомки увязали. А тут приходит к ним поручик — постный такой — и говорит:
— Подождать вам велено, братцы, с отпуском.
— Да чего ждать-то? — простодушно спросил Василий. — И сколько ждать?
— Сочувствую вам, бравые молодцы, — улыбнулся Малов, будто денежку подарил, — но добавить к сказанному ничего не могу… Видимо, какие-то важные обстоятельства мешают вашему отпуску. Потерпите еще. — И он ушел, какой-то выпрямленный весь необычно, подобранный.
Дня три недоумевали солдаты: сколько же еще терпеть и какие такие важные обстоятельства столь сильно зацепили их судьбу? Может, большое наступление задумано? Так радости от того никакой: долбанет в наступлении-то немецкой железкой — и либо опять в лазарет, либо в сыру земельку на вечный отдых: Василий уж пожалел, что настоял на выписке.
А тут как-то после ужина прибежал Петренко из околотка — веселый, прямо так и ходит вприпрыжку. Часто он в околоток-то бегал — будто бы сестра милосердия знакомая у него там была, да врет, наверно. Какая сестрица на серого солдата поглядит, коли вокруг офицеров полно — один другого пригожее!
— Братцы! Братцы! — захлебывался Петренко, бегая по проходу. — Зовите сюда отделение Шипилина, я вам новую песню спою. Зовите! Я бы и перед всей командой или перед полком спел, да тесновато в землянке-то будет.
Паша Федяев привычно поднялся, накинул шинель и двинулся к выходу.
— Правильно, Паша, — похвалил Петренко. — Кликни их да задержись там, на дворе, покашляй — все равно мы тут накурим невпродых.
— И без твоих пояснений понимаю, — огрызнулся Паша.
Скоро в землянке и без курева стало густо. Засветили плошку. Петренко держался именинником. Растянув меха, запел:
Ах, где-то рыдала,
стонала гармошка,
И чей-то замученный
голос рыдал:
«Ах, чуть бы, еще бы,
еще бы немножко,
Еще бы немножко —
и я бы пропал!»
— Ну, эту вы все знаете — для затравки я ее пустил, для настроя. А вот это я у одного мужика перехватил. И петь буду, как он меня учил. Слушайте да запоминайте!
Ах, Гришка и Сашка
сидять за столом,
А сам Миколашка
пошел за вином.
Принес Миколашка
четверть вина,
А за столом
уж беседа полна!
Гришка и Сашка
легли на кровать,
А сам Миколашка
пошел б-б… баловать.
Ах, Гришка с Ляксашкой
в окошку глядять,
Чего замышляють —
никак не понять.
Ах, Гришка с Ляксашкой
в окошку глядять —
Расею ерманцу
надумали продать!
Ах, Гришка, ты, Гришка,
туды твою мать!
Зачем же Расею-то
задумал ты продать?
Придеть революции
праведный гром —
Мы Гришку с Ляксашкой,
как мусор, сметем!
И пусть Миколашка
об их не реветь
Народ его тоже,
поганца, смететь!
С полминуты, пожалуй, в землянке мертвая тишина стояла. Потом заговорили все разом, перебивая друг друга. Дождавшись, как чуть поутихли голоса, Макар изрек:
— Ну, брат, и подарил ты нам песенку! С такой долго не погуляешь на этом свете. Враз пулей глотку заткнут.
— Не горюй, Рослов! — весело возражал Петренко. — Мы все, может, поживем пока, а Гришки Распутина, этой вонючей коросты, нет!
— Как это — нету? — спросили в два голоса Василий и Шипилин.
— А так и нету. Осатанел он всем до чертиков. Сами господа его и кокнули!
— Дак ведь об том бы в газетах, поди, пропечатали, — усомнился Андрон Михеев. — Тебе-то откудова такое знать?
— Может, напишут,
А может и нет,
Ему не давали,
поганцу, обет.
На ходу сочинились эти слова у Петренко, и пропел их да еще на гармошке подтянул. Никакого мужика он в глаза не видел, а три первых куплета этой песенки там же случайно подслушал, в околотке, — пьяные офицеры тихонько спели. И вовсе не подделывались они под мужичью речь. В последней строчке пели: «А сам Николашка пошел флиртовать». Все остальное сочинил Петренко самолично и эти слова переделал, чтобы солдатам понятнее было. А новости, не доступные серому люду, всегда получал Петренко от фельдшера.
— Ну, Гришку пришибли — и хрен с им! — подытожил Макар. — А ты ведь пел-то не только об ем. Поминалась там фигура шибко важная…
— И той главной фигуре мат, кажется, поставили!
Не зная шахматной игры, солдаты не поняли этих слов. А Петренко, до боли натянув себе правый ус, не стал их разъяснять: фельдшер строго наказывал помолчать денечка хоть два, пока все проявится.
— С матом-то у нас вольно́, — по-своему растолковал Андрон Михеев. — Кого хошь по матушке пошлют…
— Давай-ка нашу окопную споем вместе! — перебил разговор Петренко.
И загудела землянка низкими мужскими голосами:
Не за веру мы, братья, страдали,
Не отечеству жертвы несли,
Не за то свою кровь, проливали,
Чтоб злодеев богатства росли…
Солдаты Шипилина бывали тут нередко, потому песня звучала слаженно и могуче. Потом разучивали новую злую и веселую песенку про Распутина и про царя, а в завершение спели ее вместе. Получилось лихо и здорово. Уходили шипилинцы нехотя — время не позволяло дольше задерживаться.
Каждый вечер перед сном солдаты обязаны были петь «Боже, царя храни». На этот раз Петренко не просто пел, а орал громче всех, чтобы слышали, как он выводил: «Боже, царя хо-ро-ни-и!»
Непривычно и жутковато было это слышать, потому как Паша уже вернулся с охраны и в любую минуту сюда могло заглянуть начальство. Так оно и случилось, только не в этот вечер, а через два дня.
Дверь отворилась как раз в тот момент, когда Петренко начал «хоронить» царя. Побелели некоторые солдатики, как увидели, что за поручиком тащится и взводный Лобов. Но Петренко, не смутившись, так и дотянул все-таки свое «царя хорони».