Григорий распластал эту рубаху, наложил на продолговатую рану пакет и начал пеленать друга.
— Дак чего ж ты давеча-то сказал так? — допытывался он.
— Как?
— «Ну, теперь всё!» — повторил его слова Григорий. — Я уж думал, конец тебе. Напужал до́ смерти. А рана-то не смертельная.
— Нет, Гриша, не смертельная. Даже кость не задело, кажись… А сказал я так оттого, что пулю эту ждал с самого вечера, вернее сказать, со вчерашнего утра, да ее все не было. Теперь вот лизнула.
— Во сне, что ль, видал чего?
— Видал…
—Все! — крикнул Петренко. — Поехали! Нельзя так долго испытывать судьбу.
Поехали шагом, и одевался Василий уже на ходу.
8
До одури надоела солдатам непролазная окопная грязища. Скорей бы уж настоящая зима нагрянула, что ли! А она в здешних местах подступалась как-то несмело, с опаской и нехотя. В ноябре то снег выпадал, то таял, а то и дождичек накрапывал. Только к концу декабря вроде бы закрепилась зима и морозец ровненький устоялся. Повеселели малость солдаты.
Всю слякоть, все непогодушки видел Василий Рослов лишь из окна полевого лазарета. Пустяковая, как ему казалось, рана едва не стоила солдату жизни — антонов огонь приключился, потому в тыл отправить его не могли. А как притушили тот страшный «огонь», опять подумалось докторам, что рана залечится скоро. Да скоро-то не вышло — разворотили ножами всю лопатку до плеча. Не раз помянул Василий бабку Ядвигу добрым словом, и Григорий о том же заговаривал, когда приходил навестить друга.
— У бабки-то складнейши, знать, вышло бы, — замечал он, — дак ведь назад к ей не воротишься.
— Да и уцелела ли сама-то она, — вздыхал Василий.
Новостей с хутора давно не получали они, потому как Тимофей Рушников был отправлен в Петроград вскоре после ранения. Здесь лечить его почему-то не стали. Написал Василий письмо своим и Григорию велел то же сделать, а потом целую неделю маялся, прежде чем послать весточку Катерине. Многое передумалось, всякое в мыслях перебралось.
Вспомнил не только последние тайные встречи в городе, но больше того — покосное сказочное лето, и осень, и немой зеркальный пруд под гладким льдом, и серебристые Кестеровы скирды, осыпанные сверкающим в свете луны инеем… И до того ярко представилось все это, что даже ощутил на груди горячие поцелуи милой, родной Катюхи в прощальную ту ночь перед уходом на действительную службу. Даже запах свежей соломы учуял и потянул носом, будто в обнимку сидел с Катей в Кестеровой скирде.
И напиши он это письмо единым днем позже, сложилось бы оно совсем по-иному. Василий давно и думать забыл о словах Петренко, будто шутя брошенных в дороге после взрыва моста, еще до ранения. А чем более отдалялись эти события во времени, тем больше стиралась их острота и яркость. Антонов огонь и долгие муки между жизнью и смертью оттеснили взрыв моста куда-то в небытие. Оставалась одна радость: жизнь и на этот раз взяла верх над смертью.
Аккуратный пожилой доктор появлялся в палате всегда в одно и то же время. В тот день почему-то он задержался. Один из раненых наладился было пойти на разведку к сестре милосердия и узнать, в чем дело. Но растворилась дверь, и вслед за доктором в палату вошел молодой, сияющий, щеголеватый генерал, за ним — командир полка, два штабных капитана, поручик Малов, прапорщик Лобов, сестры милосердия.
Раненые солдаты, встревоженные посещением столь высокого начальства, начали подниматься с постелей, но генерал, предупредительно подняв руку, велел оставаться на местах. Остановясь посреди палаты и указав на Василия, доктор сказал:
— Вот это и есть солдат Рослов, ваше превосходительство.
Василий, смущенный всеобщим вниманием, откинул одеяло и — босой, в кальсонах и нательной рубахе — встал в проходе, но даже не попытался принять бравой стойки. Раненое плечо не позволяло ему расправить грудь и выпрямиться.
— Так вот ты каков, молодец! — словно бы с искренним восхищением произнес генерал и, остановясь против него в трех шагах, продолжал, обращаясь ко всем присутствующим: — Солдат Рослов совершил настоящий ратный подвиг во славу отечества. Даже несколько подвигов. Лихое и почетное дело выпало на долю его. Он скрытно проник к мосту, усиленно охраняемому неприятелем, убрал часового, сотни саженей проплыл в ледяной воде, взорвал мост, уничтожив на нем всех часовых, и при свете сильного прожектора сумел отойти под прикрытие…
Слушая генерала, Василий растрогался, глаза у него часто заморгали, но вовремя укрепился. Ему казалось, что, может, и не о нем говорят все эти хвалебные слова.
— …Такое дело… — продолжал генерал, откинув левую руку назад. Один из штабных капитанов — видимо, адъютант — подбежал и положил в его ладонь звякнувшие награды. — Такое дело по плечу лишь храброму и мужественному воину. А такие воины всегда на виду и заслуживают награды.
Он подошел к Василию и прикрепил медаль к его рубахе, приговаривая:
— Это за лихость, за храбрость твою… А вот это за большое дело — целой дивизии услужил ты, братец. — И на груди у Василия засверкал серебряный Георгиевский крест.
— Рад стараться, ваше превосходительство, покорнейше благодарю!
— Это — награда царская, — продолжал генерал, — а от себя, как только поправишься, прикажу дать отпуск домой.
— Рад стараться ваше превосходительство, — выдохнул Василий, не веря своим ушам, и, расхрабрившись, добавил: — Домой-то я хоть завтра бы поехал.
Генеральская свита усмехнулась дружно, а доктор сурово сказал:
— Невозможно это, Рослов. Пока невозможно!
— Вот видишь, — усмехнулся и генерал, — доктор утверждает, что пока невозможно… Поздравляю тебя, герой! Спасибо за службу! — И он подал Василию руку.
Все были удивлены и тронуты этим жестом, а Василия он окончательно ободрил.
— Рад стараться, ваше превосходительство! А не дозволите ли… спросить? — выпуская холеную генеральскую руку, сказал он и заметил неодобрительный, нахмуренный взгляд командира полка. Но отступать было уже поздно.
— Да, слушаю. Спрашивай.
— …Нельзя ли дать отпуск солдату Шлыкову вместе со мной?..
— Похвальная забота о товарище, — подхватил генерал. — Только чем же отличился этот ваш…
— Шлыков, — подсказал Василий.
— Да, Шлыков, это тот, что был у тебя коноводом? Тот, что одежду твою держал, пока ты плавал?
Василий даже сробел: ему показалось, что генерал сам незримо присутствовал при взрыве моста, поскольку знает даже малейшие подробности. Но и за друга обидно стало.
— Да нешто для того лишь был он со мной, чтобы одежу носить? — возразил Василий, видя, как теперь уже вся свита, а особенно прапорщик Лобов, делают ему грозные знаки, требуя прекратить разговор. — А ежели бы со мной чего стряслось? Чего ж он с моей одежей назад бы поехал, что ль? Не-ет! Он бы пошел взрывать! Так мы с им и уговаривались, потому как дело-то надо было сделать непременно.
— Он, что же, давно на фронте и ранен был? — мягко, но с нотками недовольства спросил генерал.
— Да с первого месяца войны мы с им вместе. И поранены не раз были. Штыками исколоты все… — Свита уже изнемогала от недовольства. Даже Малов начал подавать знаки, зажимая пальцами губы и советуя замолчать. А Василий, заголив рубаху и, приспустив кальсоны, показал свои боевые знаки, гораздо более значительные, чем только что врученный серебряный крест. Развороченное бедро зияло лиловыми вмятинами и оскорбляло вид поруганного войной молодого тела. Генерал даже чуток попятился от солдата.
— Эта вот нога едва не утянула мине на дно — занемела она в ледяной-то воде и повисла колодой… А Шлыков тоже весь штыками испоротый, да еще немец его прикладом по лбу вдарил, оттого, никак, с месяц очнуться не мог, он, да после более полугода в голове у его гудело…
— Хорошо! — прервал его генерал. — Убедил ты меня, храбрый солдат. За товарища горой встал. Будет вам вместе отпуск. Выздоравливай, поправляйся.
— Покорнейше благодарю, ваше превосходительство! — гаркнул Василий уже в спину уходящему генералу.
В палате, как только захлопнулась за свитой дверь, поднялся шум. Василия поздравляли, но не столько за крестик и за медаль радовались, сколько посуленному отпуску завидовали.
— А здорово ты ему показал! — хихикал из угла один. — Видать, ошалело его превосходительство от твоих рваных телес.
— Ничего, — возражал другой, — хоть и попятился малость, а выдержал. Сестрички только, вот отворачивались.
— А враз да и женушка так же вот отворотится.
— Типун тебе на язык, дуралей! Да там теперь хоть какого примут, лишь бы живой воротился.
— Х-хе! — зубоскалил все тот же из угла похабник. — Да у его, кажись, только то и осталось не пропорото, к чему бабы-то поворачиваются. Пожалел его немец, выходит!