Значит, пригрело все же где-то, подтаяло!
Мне вспоминается стрельбище, мишень фанерная, и Миклош Комар в сапожках хромовых, в шинельке ладной, и где-то в Закарпатье ждет его невеста Магда, и безымянная женщина с чужим ребенком ждет его здесь, в городе — как недавно все это было и как далеко унеслось в прошлое! — и вспоминается мне тяжкий лет журавлей над замороженной землей, оцепенело вытянутые, окостенелые ноги их, усталое ворочанье крыльев…
Где они теперь, те журавли?
— Доброе утро, тетя Паша, — здороваюсь, проходя мимо.
Она вскидывает голову, смотрит на меня из-под надвинутого на лоб платка и отводит взгляд, не узнавая, а торговля ее идет бойко, нарасхват, и, пройдя несколько шагов, я останавливаюсь вдруг и возвращаюсь, становлюсь в быструю, веселую очередь и догадываюсь — это для Майи, и уже по инерции стою — подвигаюсь, разочарованный: она воспримет мой дар как продолжение занимательной игры.
У НАС ЛЮБОВЬ.
Иду — сумка в одной руке, букетик в другой — и знаю, что цветы останутся у меня дома. Будут на телевизоре стоять или на столе. Надо концы подрезать, соображаю, таблетку пирамидона в воду бросить…
Иду и слышу простуженный голос тети Паши:
— Па-а-адснежники весенние! Па-а-адснежники!
Иду по коридору, в туалет, прошу прощения, направляюсь, а перпендикулярно мне, по коридору административного крыла к тому же пункту приближается З. В., и на углу, у двери с буквицей «М» наши пути пересекаются.
— Здравствуйте! — восклицаю, растерявшись и обрадовавшись почему-то, и — вырвать бы язык мой! — добавляю: — Давненько не виделись.
— Здравствуйте, Алан Бесагурович, — он протягивает мне руку. — Как ваши дела?
НАЧАЛЬСТВО И В ОТПУСКУ НАЧАЛЬСТВО.
Мы отходим к противоположной стене, к окну — родные люди, встретившиеся после долгой разлуки, — и нам бы о жизни поговорить, новостями обменяться, а он спрашивает сухо и официально:
— Как подвигается работа?
(Амортизационное устройство, макетный вариант.)
— Стараюсь, — говорю, — общий вид почти готов.
— Так быстро? — удивляется он.
— Да, — улыбаюсь, а мне бы этот лист сорвать с доски, в ступе истолочь, на туалетную бумагу переработать, — вы знаете, как-то легко идет.
— Ну, и прекрасно, — кивает он и спрашивает вдруг: — А чем вы недовольны?
Ах, научился он все же улавливать оттенки моих речений!
— Не знаю, — мнусь, — машина запущена, ее уже не остановишь…
— Боитесь, что устройство окажется недееспособным?
— Нет, — отвечаю, — действовать-то оно будет.
— Так в чем дело? Вы ведь так настаивали…
— Я? — говорю. — Настаивал? Нет, — говорю, — к сожалению, в этом меня не обвинишь.
— А Эрнст Урузмагович? — интересуется З. В. — Какое у него складывается мнение?
— Ему нравится, — отвечаю, — А и Б сидели на трубе. Как и вам, впрочем, — усмехаюсь. — Вы же не зря отстаивали его на техсовете.
— От кого? Никто и не выступал против вашего амортизационного устройства.
— Но вы же сами были против!
— Да, — соглашается он. — и у меня была на то причина.
— Какая?
— Достаточно веская.
— Я с детства обожаю тайны!
— А я обожаю их хранить, — улыбается З. В.
— А все же?
— Вы знаете, — говорит он, меняя тон, — я много думал о вашей идее и сделал кое-какие выводы, если вам интересно…
— Конечно, — киваю, — сгораю от любопытства!
З. В. улавливает насмешку:
— Будьте попроще, — хмурится. — Зачем этот выпендреж?
— Простите, — склоняю голову, — больше не буду… Я слушаю вас.
— Сама идея взрывообразования хороша, — говорит он, — но ваше амортизационное устройство, несмотря на внешнюю элегантность конструкции, еще не решение. Это попытка, не больше, первый шаг… Вы понимаете меня?
— Да, — усмехаюсь, — это эмбрион, как сказал Васюрин, хоть и имел в виду нечто другое.
— А что именно?
— А это уже его тайна, — вздыхаю: — Только у меня нет тайн, по штату не положено.
Пропустив мимо ушей мой вздох, З. В. продолжает:
— Пока что у вас получается, как получилось бы с колесом, если бы, изобретя его, человек остановился на тачке и никак больше не пытался его использовать.
— Образно, — хвалю, — приятно слышать.
Но и обидно, надо признать, хоть я и предполагал, что отношусь к таким вещам спокойно. Амортизационное устройство, дитятко мое последнее, кажется мне незаслуженно обиженным, и если раньше я и сомневался в нем, и тревожился даже, как вы помните, то теперь, защищаясь, достоинства в нем ищу и нахожу, представьте, могу перечислить, если хотите, и, открывая счет и первый палец загибая — раз! — вдруг слышу голос матери: «Как-то не так я тебя воспитывала, раз ты получился такой», и думаю о том, что если бы с теми же словами к ней явилась соседка: «Как-то не так воспитала ты своего Алана», мать напряглась бы и нашла, пожалуй, две-три положительные черты в сыночке своем незадачливом, и следовательно, и в амортизационном устройстве, которое он придумал, и, размышляя об этом, я посмеиваюсь про себя, и мне становится понятен
ВЕЛИКИЙ ГУМАНИЗМ ПОДХАЛИМАЖА.
— Ну, и что вы предлагаете? — спрашиваю.
— Ничего, к сожалению, — разводит руками З. В.
— Жаль, — говорю, — а то потрудились бы на паях.
— Нет, — качает он головой, — больше нам не придется работать вместе.
— Почему? — интересуюсь. — Или это тоже тайна?
— Документы собираю, — отвечает он, — ухожу на пенсию.
Из-за меня?! — мелькает мысль.
— Вы шутите? — спрашиваю.
— Рад бы, — отвечает он, — но вы ведь знаете, с чувством юмора у меня неважно.
— Не разыгрывайте! — сержусь. — Не то настроение!
— Ухожу на пенсию, — повторяет З. В., и я бы на его месте не преминул добавить: «Вы довольны, надеюсь?», но он говорит проще: — Вот и все.
Вот и добежал он до последнего своего промежуточного финиша, и пришла пора сдавать казенный инвентарь: должность, словосочетание, определяющее его лицо — начальник конструкторского отдела, — и, облегченный, он выйдет на заключительную прямую, а там, в конце ее Костлявая ждет, секундомер выключить готовится. Но до щелчка еще, до остановки стрелок З. В. уйдет из моей жизни — только воспоминания останутся, эфир летучий, — и уход его подвинет меня вперед в той очереди, к концу которой он приближается, и я готов вешалки конструировать, стеллажи и печи для сжигания отходов, лишь бы восстановить то плавное течение времени, которое зовется постоянством, и готов сказать об этом вслух, но знаю:
ОН НЕ ПОВЕРИТ МНЕ.
И выходит на последнюю прямую полковник Терентьев, пистолет сдает, кобуру кожаную, но мундир оставляет при себе, погоны золотые, звездочки пятиконечные, оставляет как утешение, как память вещественную, как признак неокончательности — полковником он был, полковником и останется, разоружившись; но к славному его званию, к созвучию внушительному, прибавится канцеляризм некий, синоним слова «бывший», определеньице смурное — в отставке.
ПРОШЛОЕ ПРИ ВСЕХ РЕГАЛИЯХ.
А отец мой в ритме самого времени сеет и собирает хлеб, и он никогда не занимал никаких должностей, и ему нечего сдавать — казенного инвентаря за ним не числится.
(Когда-то, в славные доисторические времена, у осетин считалось неприличным доживать до старости, и пенсии, естественно, не назначались, и более того: доживших с помощью петли-удавки переправляли в лучший мир, или в Страну мертвых, как это называлось тогда, и делали это с чистой совестью, полагая, вероятно, что там существует широкая сеть домов для престарелых. Теперь же по горам и долам бродят геронтологи-подвижники, заносят в блокнотики фамилии долгожителей и на примере их призывают всех остальных не есть, не пить и не курить, чтобы прожить как можно дольше.
Но пока геронтологи поют гимны, восславляя здоровую и счастливую старость, в тихих конторах, оснащенных кондиционерами, в креслицах мягких сидят чиновники в сатиновых нарукавниках, сидят, на счетах щелкают, урожай будущей войны подсчитывают, и, представьте, не таким уж и большим он ожидается — лишь каждый десятый погибнет, а девять останутся жить. Но это в глобальном масштабе, это
ГЕРОИЧЕСКИЙ ВАРИАНТ,
а меня, простите, еще и с е н т и м е н т а л ь н ы й интересует: что будет с осетинами, которые и не помнят уже о петле-удавке? Слишком уж мизерная цель мы, нас ведь чохом можно, всех сразу, невзначай, одной Бомбы на весь народ хватит. Взорвется, и плакали ваши расчеты, господа чиновники, никого не останется. Был народ — и нет его.
А в мире и кроме нас немало таких целей…
А может, договоримся по-другому? Может, не каждого десятого следует убить, а одну десятую в каждом? А девять десятых к а ж д о г о пусть себе живет, если сможет.
ТАКАЯ АРИФМЕТИКА.
(Правда, геронтологам в этом случае делать уже будет нечего…)