— Да-а, — качает головой отец, — в нашем роду таких не бывало, — и, пряча улыбку, спрашивает Дину: — Может, в вашем кто-нибудь был?
— Нет, — отмежевывается она от чада собственного, — и в нашем таких не было!
А может, в меня он пошел, думаю, дядюшку своего продолжает в таком лихом развитии? Это я думаю, а говорю, поддерживая общий тон беседы, но несколько меняя тему:
— Слышал я, — к Таймуразу обращаюсь, — что ты и кроме кукурузы собираешься кое-что заявить?
— Мальчики, — строго произносит мать, — посидели и хватит. Вам пора уже, идите к себе.
— Ну, да, — ворчит, поднимаясь, Алан, — как самое интересное, так мальчикам сразу пора…
Когда они выходят и Дина вслед за ними, я улыбаюсь матери:
— А ты с ними говоришь по-осетински, не то, что со мной.
— Ты знаешь, — жалуется она, — к старости я стала забывать русский. Иногда целый час вспоминаю какое-нибудь слово. А ведь выросла-то я в городе…
Ей было шесть лет, когда погиб ее отец.
Он стоял на плоской крыше своего дома, или сакли, как принято теперь называть их, и выстругивал держак для мотыги, а внизу, во дворе, гомонили, играя, его дети, и, строгая, он поглядывал на них и поглядывал на горы, на вершины их, ослепительно сверкающие в знойном небе. Когда держак был готов, он вытянул его перед собой и прищурился, проверяя на глаз, не кривой ли получился, а в это время внизу, по дороге, вьющейся над бурлящей речкой, скакали всадники, то ли белые, то ли красные, то ли преследовали кого-то, то ли спасались бегством, и, выскочив из-за отвесной скалы, из-за поворота, один из них увидел вдруг человека, стоявшего на крыше и державшего предмет, напоминавший издали старинное кремневое ружье. Решив, что человек этот целится в него, а может быть и ничего не решая, а рефлекторно уже — кто первый?! — всадник рванул из-за спины карабин и выстрелил.
ТАКАЯ ИГРА.
Услышав дальний выстрел и топот копыт, дети выбежали на улицу — может, свадьба, невесту везут?! — и увидели удаляющийся отряд, — все верхом на конях, все в черкесках и в папахах овчинных, — и дети долго стояли и смотрели им вслед, не зная еще, что отца их уже нет в живых и что скоро, через полгода всего умрет от нужды и горя их мать.
Осиротевших детей, трех сестер и двух братьев — один из них погибнет в сорок первом году, второй в сорок четвертом — приютил дядя, двоюродный брат отца, живший в городе. В городе мать окончила школу, потом учительские курсы в Ростове, и ее направили работать в наше село. Днем она учила детей, а по вечерам — девчонка в красной косынке — обучала грамоте взрослых. Называлось это:
ЛИКБЕЗ. (Такие были времена.)
Кто знает, может, на занятия ее ходил и тот человек, что так метко стрелял на скаку.
И ходил на эти занятия мой отец.
А в библиотеку мать перешла уже потом, перед войной…
— Да, — вздыхает она, — и говорить я стала с акцентом, сама слышу.
— Просто слух у тебя обостренный, — утешить ее пытаюсь.
— Нет, нет, — качает она головой, — я знаю.
Сидим некоторое время молча, вспоминая и думая, и, возвращаясь к теме, я спрашиваю Таймураза:
— Подтвердятся слухи о тебе или нет?
— Не заводи этот разговор, — обрывает меня отец. — Я уже все сказал. Сначала должен жениться старший.
— То есть я? — улыбаюсь.
— Да, — отвечает он, — так у осетин принято.
— С каких это пор ты так ревностно соблюдаешь обычаи?
— Дело не в обычаях, — говорит отец. — Человек все должен в срок делать. Родиться, повзрослеть, жениться и вырастить детей…
Ах, не укладываюсь я в сроки, не укладываюсь!
— В мае тебе будет тридцать лет, — продолжает он.
— Двадцать восьмого, — подсказываю.
— А ты все прыгаешь, как мальчишка!
Пытаясь отшутиться, я говорю:
— Но вы и сами виноваты. Все книжки мне подсовывали: «Читай, Алан, умным будешь». Вот я и начитался, и у меня сложилось мнение, что жениться можно только по любви.
— У тебя и своя голова есть на плечах! — сердится отец. — Заставь ее работать!
— Тут не в голове дело, — вздыхаю, — а в сердце скорее.
— Пока что у тебя работает только язык!
— Мне и это дается с трудом…
— Все! — завершает отец. — Я сказал! — и, обращаясь к Таймуразу: — Так что придется тебе подождать.
— Я-то готов ждать, — тот смиренно склоняет голову, — но боюсь, как бы у вас не появился незаконнорожденный внучок.
— Ого! — смеюсь. — Уже и до этого дошло?! — поворачиваюсь к отцу: — Вот тебе и обычаи, вот тебе и сро…
Договорить мне не удается — лязг, звон, подпрыгивают тарелки, опрокидываются чашки — отец, такой сдержанный обычно, ударяет кулаком по столу. Сидит, побагровевший, силится что-то сказать, но так и не сказав ничего, машет рукой, встает из-за стола и уходит к себе.
Молчим, потрясенные. Мать, закрыв лицо руками, шепчет:
— Какой позор…
— Встань, — говорит Чермен Таймуразу, тихо говорит, но так, что не ослушаешься, — иди к себе.
— Ну и семейка, — ворчит Таймураз, уходя, — пещерные люди…
— А все из-за тебя, — вздыхает Чермен, не глядя в мою сторону, — все из-за тебя.
— Ну, что мне, застрелиться, что ли?! — выкрикиваю в отчаянии. — Всегда и во всем я виноват!
— Никто тебя не винит, — он улыбается вдруг, — чего ты разорался?
Выждав немного, дав отцу поостыть, Чермен встает и отправляется в его комнату. Чуть погодя за ним следует мать. Я остаюсь один, сижу у разоренного стола, не зная куда податься, и в конце концов тоже иду к отцу, приоткрываю дверь, вхожу боязливо — как бы не выдворили! — и останавливаюсь у порога.
Отец сидит на железной своей кровати, мать и Чермен рядом на стульях — судья и народные заседатели, — и у них идет совещание, и я присутствую на нем без права голоса.
— Они учителя, — говорит Чермен, — нельзя, чтобы по селу пошли сплетни.
— Да, — соглашается мать, — люди должны уважать их.
— Значит, надо готовиться к свадьбе.
— Да, — кивает мать, — надо.
— Недели две нам понадобится, не меньше.
— Да, — вздыхает мать, — больше и нельзя.
— Значит, через две недели свадьба, — заключает Чермен, вопросительно глядя на отца, но тот молчит, словно все это его не касается.
— Через две недели, — мягко, но настойчиво повторяет Чермен.
— Живите, как вам нравится, — отвечает отец.
ТАКОЙ ПРИГОВОР. (Обжалованию не подлежит.)
— Все уладится, все будет хорошо, — говорит Дина, но разговор этот происходит не вечером, а рано утром. Отца и Чермена дома уже нет, и мать ушла с ними, какое-то дело ей срочное вспомнилось, а может, и нет его, этого дела, а просто отца проводить ей захотелось, успокоить его хоть немного, и я сижу, завтракаю в одиночестве — Таймураз и дети еще не встали — и представляю себе, как они идут втроем, хмурые, немногословные, и снег скрежещет под их ногами.
Встаю из-за стола, одеваюсь, к автобусу торопясь, а Дина сумку, набитую доверху, тащит — продукты, дары приусадебного участка.
— Не возьму! — отмахиваюсь. — У меня магазин рядом с домом!
— Знаю я ваши магазины!
— Что ты можешь знать? — поддразниваю ее. — Деревенщина!
— Знаю, что мать сидит по вечерам и думает: «Как он там один? Не голодный ли?»
— Все равно не возьму! — упорствую. — У меня уже не квартира, а склад ваших сумок! Хоть бы приехал кто-нибудь, забрал.
— Сам привезешь, — улыбается Дина. — Заодно и эту. — Становится в дверях: — Без нее я тебя не выпущу.
— Перестань! — сержусь. — На автобус опоздаю!
— А мне-то что? — пожимает она плечами. — Я о своем беспокоюсь.
— А мы еще гадаем, — ворчу, — в кого он такой уродился, Алан твой, сынок любимый. В тебя он весь, в маменьку свою настырную.
— Беспокоюсь я о нем, — вздыхает Дина. — Что из него получится?
— Вот так и обо мне говорили, — усмехаюсь невесело, — а что из меня получилось, до сих пор не могу понять…
Шагаю по улице, сумкой помахиваю, а в домах окна светятся, село проснулось, село живет. Голоса, лица знакомые…
— Здравствуй, Алан! Давно приехал?
— Уезжаю, — говорю, — уезжаю.
— А к нам чего не зашел?
— А к нам почему?
— Забываешь своих, забываешь.
— Зайду, — обещаю, — до свиданья.
А впереди автобус, сизый дымок из выхлопной трубы…
Скрежещет снег под ногами.
А вот и город, северная окраина его, пятиэтажные дома — близнецы унылые — и пасмурное небо над ними, день оживающий. Иду по тротуару — автобусная станция уже позади, трамвайная остановка впереди, а на часах без четверти восемь, но я договорился с Эрнстом, что приду попозже, знал, что сумку придется завезти домой — не на работу же с ней тащиться! — иду и вижу: тетя Паша стоит на углу, цветами торгует, крохотными букетиками, завернутыми в газетные кулечки. Присматриваюсь — это подснежники.