Чужая удача почему-то сильно волновала Сергея-Николая, должно быть, ему самому хотелось заиметь такой мотоцикл и теперь его просто как жгло, что кому-то он достался и даром, и совсем зря. А я вот, пожаловался Сергей-Николай, каждый месяц на трояк, не меньше, этих билетов беру, и хоть бы раз какая-нибудь чепуха досталась!
– Стой! – сказал Володька. – Да у меня тоже этих билетов – вагон!
Он стал шарить по карманам, выгребать мятые, скомканные бумажки – и давних, и недавних выпусков.
– Даже не проверял?! – изумился Сергей-Николай. – А может, тебе «Москвич» обломился! Или пианино!
Он тут же потащил Володьку в сберкассу.
В сберкассе, тесно сдвинувшись над лотерейными таблицами, шумно дыша, водя пальцами по мелкой печати, они долго сличали цифры, ошибаясь и поправляя друг друга. Три Володькиных билета выиграли по рублю.
Им выдали новенький, ничьими еще пальцами не засаленный трояк, который они взяли вроде как совсем даровой, точно он был случайной находкой – под ногами на улице валялся.
Естественно, просилось только одно: немедленно, без всякой жалости пропить даровой этот трояк, тем более, что полагалось обмыть возвращенные права Сергея-Николая, да и Володькина удача у Ларионова наполняла его чувством торжества и победы и настоятельно требовала устроить немедленный праздник, а уж потом направляться в свой родной колхоз.
Время уже было обеденное, оба хотели основательно есть, поэтому двинулись не в закусочную, а в столовую, где водку пришлось откупоривать и разливать под столом, а стаканы тут же пересунуть на соседний столик с грязной посудой. Сергея-Николая окликнули с дальнего конца зала какие-то его дружки. Он отошел к ним на минуту да там и прилип. Володька не стал его дожидаться. Один выхлебал гороховый суп, поковырял вилкой гуляш, оказавшийся костями, и ушел из столовой, обиженный, не прощаясь с Сергеем-Николаем. Два года не встречались – и еще сто лет он ему без надобности…
Мысли его снова повернулись к тому, что надо отчаливать в Бобылевку, но тут, на улице, ему опять встретился дружок, уже настоящий, Гоша Хомяков, – вместе в армии служили. Гоша сдал в «Сельхозтехнику» на ремонт колхозный трактор, получил на руки расписку и был свободен, как птица или ветер. Спешить с возвращением в колхоз ему совсем не хотелось, он был намерен попользоваться своей свободой и стал звать Володьку с собой в Усмань, к брату. Тот сторожем на прудовом хозяйстве: чужих с прудов гоняет, но сам, конечно, рыбку полавливает. У него и навялено, и бредень он даст – свеженькой на ушицу добыть. Володьку в его боевом, подпитом настроении не надо было долго уговаривать, Бобылевка тут же вылетела у него из головы, сейчас за хорошим дружком он бы на край света сманился, не то что в Усмань.
На площади возле закусочной нашелся липецкий ЗИЛ, путь он держал как раз в ту сторону, куда было нужно друзьям, и через час Володька нежданно-негаданно для себя очутился уже в Усмани, гостем Гошиного брата.
Рыбки у него в самом деле было «навалом» – и вяленой, и свежей. Широченные лещи, полосатые, в полторы ладони длиной, окуни, толстомордые сазаны с круглыми, выпученными глазами. Хорошую нашел он себе должность! Работы, в общем, никакой, а пользы для себя – только не ленись.
Гостям нажарили большую сковороду сазаньего мяса, но Гоша, разогретый братовым угощением, хотел непременно лично поучаствовать в рыбалке, без этого в рыбе ему не было вкуса.
Днем на пруд с бреднем не пойдешь. Стали дожидаться сумерек. Перед походом еще подкрепились, – для храбрости и чтоб не застыть в воде. Бреднем действовали азартно, но, видать, слишком шумно и бестолково: рыба в бредень не шла, одни раки.
Без пива – раки не раки. Братова жена стала их варить в большой кастрюле, а Гоша с Володькой отправились на вокзал, ибо по позднему времени только в вокзальном буфете можно разжиться пивом. Гошин брат дал им пластмассовую канистру на пять литров.
Пива в вокзальном буфете на этот раз не оказалась, но подошел поезд дальнего следования Москва – Баку, друзья залезли в вагон-ресторан, в котором одно пиво только и было. Гоша сказал небритому буфетчику: «Десять бутылок!» Володька предложил: давай сольем, и бутылки не тащить, и не платить лишнее. Они стали переливать из бутылок в канистру. Поезд вместо пятнадцати минут, наверстывая опоздание, простоял только пять и тронулся. Пока Володька и Гоша рассчитались с буфетчиком, выскочили в тамбур, – под колесами уже грохотали выходные стрелки и скорость была такая, что не спрыгнешь.
Они расстроились, но не очень: сойдут в Графской. Электрички на Усмань проходят там то и дело, и через час они будут уже возле своих раков. Но поезд из-за опоздания в Графской не остановился, пролетел станцию, не снижая хода, и вылезли друзья только в Воронеже. Гоша злился, как черт. Чуть зубами не скрипел. А Володька уже почти не переживал: он уже охладел к их затее, возвращаться в Усмань ради каких-то раков из такой дали было просто глупо. Но Гоша неудержимо рвался назад. Братова жена достала из погреба банку с малосольными огурцами, помидоры с луком нарезала, полжбана недопитого стоит, ждет их, а они ушли с Володькой на полчасика – и пропали, вон аж куда их занесло! Брат и жена его, конечно, уже волнуются, думают и гадают. Надо ехать!
Володька распрощался с ним, отдал канистру, а сам пошел к воронежским своим приятелям. Теперь он был даже рад, что его занесло в Воронеж: дружков повидает, давно их не проведывал.
Трамвай привез его на Плехановскую, к экскаваторному заводу. Здесь, в одном длинном доме, но в разных подъездах, жили сразу трое его земляков. Он начал свой обход с того, который жил на первом этаже, а заночевал уже у третьего, на пятом. У хозяина квартиры следующий день был нерабочий: взял себе отгул. Он строил в кооперативе гараж, договорился о бетонных плитах для пола, :их должны были утром привезти, положить краном. Володька остался помочь, – не по-товарищески было только переспать да уехать.
Покинул он Воронеж только во второй половине дня, на автобусе. В пути пересел на другой, идущий в Эртиль, – его маршрут проходил вблизи Бобылевки, и, сойдя в поле, на перекрестке дорог, Володька пришел в Бобылевку пешком, уже на закате, со стороны, совсем обратной той, в какую он уезжал. Кругосветное, в общем, получилось у него путешествие.
Он шел не спеша, развалистой походкой, скребя по пыли сапогами: руки в карманах, фуражка на затылке, на лице – рыжевато-черная щетина: оброс за два дня. В теле его была не то что усталость, но апатия: у Клавки не выспался, у приятеля на кухне, на полу возле отопительного радиатора, не выспался, колобродили эти два дня сколько… Другой на его месте, послабей, ног бы сейчас не волочил, а он – ничего, пять километров отшагал – ни разу не остановился. Поспать – и все с него как рукой…
Он нисколько не жалел, что так провел двое суток. Все законно, правильно. И нужное дело провернул, и погулял малость, поразвлекся. Как же без этого, человек не машина ведь, чтоб только одну работу знать… Если спросят за прогул – чем-нибудь отбрешется, найдет, как, – в первый, что ль, раз… Некоторая неловкость была только перед Клавкой: сказал, что вернется ночевать, она, конечно, ждала его, готовила ужин, старалась, а он не только не пришел, даже не заскочил в столовую предупредить, попрощаться. Ну да ничего, переживет! А надуется, начнет опять зудеть – сколько можно терпеть такие выходки, ты меня не уважаешь, совсем со мной не считаешься, давай в таком случае расстанемся, и так далее, и тому подобное, – ну и бог с ней, невелика потеря…
Он прошел мимо плотины в яру с застывшими в буграх глины и чернозема бульдозерами, подумал вяло, без особой зависти: вот у кого работка, у строителей этих! Уже кончили, сбегли! А деньги получают хорошие, не хуже, чем Володька. Может, и ему в строители перейти? Куда лучше вот так – культурненько, по часовым стрелочкам. И в клуб каждый день можно сходить, и на гулянье, и куда хошь…
За поворотом улицы открылся низенький дом с серой шиферной крышей, над которым простирала шатер своей легкой, сквозной листвы старая, дуплистая ива.
С детства памятен Володьке этот малоприметный, небогатый дом. Тогда он был еще невзрачней: просто хата под нахлобученной соломенной крышей, зеленеющей пятнами мха. Бегал Володька мимо, и ничто не шептало ему, что судьба повяжет его с этой хатой, с ее обитателями, и будет ему сначала радостно приходить сюда, потом, когда уйдет от него Люба с пацанами, трудно, не в охотку, а потом вроде и отболит все, успокоится, затянется в его душе, как затягивается рана, и опять ничем не станет трогать его этот дом, и, проходя, будет он смотреть на него вполне равнодушно, точно он не знаком ему или, если знаком, то не более, чем все другие дома деревни.
Так и сейчас он на него посмотрел. Но, поравнявшись с Любиным домом, он, однако, замедлил шаги, повернул к нему голову, – все-таки не смог пройти мимо, как чужой, посторонний, не глянуть на его окошки, крылечко, на маленький дворик за заборчиком из некрашеных узких планок. Бросилось в глаза, что заборчик совсем обветшал, да и сам дом заметно состарился с тех пор, как умерла Любина мать и усадьба, все домашнее хозяйство остались без ее заботы, присмотра и хозяйской руки. А у Петра Васильевича нет времени подправлять свою усадьбу, да и Любе некогда, дай бог управиться хоть с работой, с детьми, со стирками, стряпней, коровой, – вроде бы не так уж много с ней забот, весь день пасется в общественном стаде, под приглядом пастуха, а тоже ведь и на нее нужны и время, и труд…