– Сердце? – с тихой строгостью спросил Алексеев. – Да, Семен Игнатьевич?
– Нет, нет, пустяки, – почему-то шепотом ответил Савельев. – Так, думаю. Мне кажется, вы забыли несколько фамилий.
– Кого?
– Бульбанюка, Орлова и Максимова, – также шепотом ответил Савельев.
– Я хотел составить на них отдельный список. Посмертный, – тихо проговорил Алексеев и положил ладонь на худое колено начальника штаба. – Да, вы правы. Спасибо.
«Виллис» подкинуло на ухабах, Иверзев, замычав сквозь сжатые зубы, здоровой рукой поддержал за локоть раненую, но шоферу ни слова не сказал, лишь повернул осыпанное потом лицо к Алексееву и Савельеву.
– Готово? – спросил нетерпеливо.
Он быстро прочитал список. Сбоку было видно, как задержался хмурый взгляд Иверзева и на трех фамилиях, написанных рядом; затем после молчания он протянул руку к Алексееву, сказал:
– Дайте карандаш.
Он положил список на карту и против трех фамилий стремительным, бегущим почерком приписал: «Посмертно. За взятие Днепрова. Ордена Красного Знамени».
Он поставил жирную точку, и грифель карандаша сломался, – опять качнуло «виллис», опять раненая рука ударилась о локоть шофера.
Потом, отдавая список Алексееву, он сказал сдавленным болью голосом:
– Припишите капитана Ермакова, – и добавил, пристально глядя на дорогу: – Пленных бы, первых пленных встретить!..
Первых пленных встретили на окраине Днепрова возле колонны танков, загородивших дорогу. Приглушенно работая моторами, танки стояли посреди мощеной улицы, подымавшейся в гору к пустым домам с выбитыми стеклами. «Виллис» остановился.
– Вот он, Днепров, – сказал Иверзев и, придерживая раненую руку, вылез и осмотрелся.
В танках один за другим открывались башенные люки. Торопливо стягивая шлемы, подставляя головы дождю, прокопченные порохом танкисты вылезали из горячих недр машин, от которых жарко несло запахом нагретого железа, раскаленных стрельбой пушек. Оживленно переговариваясь, танкисты осматривали поцарапанную броню, крутили чудовищной длины самокрутки. Весело сплевывая на мостовую, поглядывали вперед, на сгрудившуюся под желтыми каштанами толпу пленных. Их конвоировал огромного роста и мрачного вида старшина, не в меру обвешанный гранатами и с автоматом за просторной спиной. Напрягая толстую шею, он командовал им что-то, указывая красной ручищей то на одного пленного, то на другого. Немцы перепуганно и заискивающе кивали, бестолково жались в кучу, отодвигаясь подальше от танков, вбирали головы в плечи, – видимо, не понимали конвоира. Танкисты хохотали, крича с высоты башен:
– Ты им пошпрехай, пошпрехай!
Иверзев и Алексеев подошли к пленным. Танкисты перестали хохотать, мрачного вида старшина, щелкнув каблуками кирзовых сапог, расправил мощную крутую грудь, прогудел басом:
– Пленные в количестве девятнадцати человек, товарищ полковник. Сопровождаю в тыл. Не понимают русского языка, никак построить невозможно. Так полагаю, что фрицы думают, танками их давить будут. Разрешите вести?
Алексеев улыбнулся. Иверзев, бегло оглядывая изможденные лица пленных, спросил:
– Офицеры есть? Среди пленных есть офицеры?
– Да кто их разберет, товарищ полковник, – пророкотал старшина, сурово всматриваясь в пленных, как бы очень недовольный тем, что среди них нет ни одного генерала. – Вроде один тут. По виду – важная птица. Прямо из машины взяли. Вон в середке стоит, видите? Губы поджал. Ком, ком, вот ты… Ком, ком, шпрехен, гут, гут!
Старшина со старательной деликатностью поманил пальцем невысокого пожилого немца, в черном, глянцевито блестящем плаще, без фуражки, с рыхлыми холеными щеками. И немец этот, чуть заметно дрогнув узким ртом, властно отстранив стоявших впереди него пленных, вышел из толпы. С почтительной холодностью устремив на Иверзева выцветшие глаза, он произнес что-то, слегка склонив мокрую от дождя голову.
– Что он сказал, Евгений Самойлович? – резко спросил Иверзев. – Вы, кажется, знаете немецкий?
Алексеев ответил:
– Я могу ошибиться, но что-то вроде того, что он уважает храбрость русских офицеров, которые получают раны в бою.
– Поза! Стоит им попасть в плен, как сразу встают в благородную позу! – насмешливо проговорил Иверзев. – Спросите его подробно. Кто он? И чем командовал? Что он думает об операции русских под Днепровом, в Ново-Михайловке и Белохатке? Очень подробно расспросите!
Алексеев стал задавать вопросы, и Иверзев видел, как после каждой ответной фразы немца менялся цвет его выцветших глаз, и по интонации голоса пленного, по коротким восклицаниям: «О, Ново-Михайловка!» – почти понял все, что отвечал он.
Полковник Иверзев стоял, слушал этот чужой, неуловимо выговаривающий чужие слова голос и чувствовал, что и немец, его шевелящиеся рыхлые щеки, и толпа пленных, и наши танки на мокрой мостовой сереют, расплываются, словно покачиваясь в легком звоне, и что-то неровными толчками бьет в виски. Тогда он повернулся и, стараясь идти твердыми шагами, направился к «виллису». Возле машины он покачнулся, и, только через несколько минут придя в себя, уже в машине, он с досадой понял, что у него был короткий обморок от потери крови. Он услышал ровный шум мотора, свист ветра, близкий голос Алексеева и на локте приподнялся.
Объезжая воронки на мостовой, горящие немецкие танки, «виллис» мчался мимо влажных сквозистых осенних каштанов днепровских улиц, затянутых мелким дождем; мелькали намокшие плащ-палатки солдат на тротуарах. Сквозняки пронизывали машину, пахло гарью жженых кирпичей, пеплом; брызги летели на горячее лицо Иверзева. Грудь и ноги его прикрывала темная шинель Алексеева, и сам Алексеев, наклонившись к Савельеву, говорил вполголоса:
– Они были совершенно уверены, что удар по Днепрову будет нанесен южнее города. В том числе со стороны Ново-Михайловки и Белохатки. И поэтому они оттянули с севера от Днепрова часть сил. И даже после гибели батальонов держали там танки и мотопехоту. Но если бы мы… О, господи! – Алексеев внезапно замолчал, тронув плечо шофера, добавил: – Костя, в санроту.
– Значит, так, – слабо проговорил Иверзев и, сделав усилие над собой, приподнялся, опираясь здоровой рукой. – Значит, так, – повторил он уже потвердевшим голосом и, откинувшись на сиденье, закрыл глаза, но Алексеев вдруг заметил его задрожавшую щеку и снова услышал едва различимый, глухой, срывающийся голос:
– Если бы я мог… Если бы я мог… – И Иверзев круто наклонил голову, касаясь плечом щеки, будто сдерживая ее дрожь.
Ни Алексеев, ни Савельев не смотрели на него, стесняясь этого жутко, болезненно прозвучавшего голоса, каким не мог говорить Иверзев, и только шофер испуганно покосился на командира дивизии, увидел незнакомо-страдающее его лицо, то лицо, которое привык видеть беспощадно властным, с холодным, не пропускающим внутрь взглядом. И было страшно то, что он морщился, закрыв глаза, но слез не было.
Борис сел на первую попутную машину и долго трясся в кузове среди бензиновых канистр, которые дребезжали, двигались и весело подскакивали, напоминая ему о свободе, о скорости, о неровной, разбитой танками и орудиями дороге, знакомой дороге наступлений.
Леса кончились, и развернулась, кружась, обдавая стремительным сырым ветром, ровная даль, затянутая лиловым туманцем в низинах, с далекими темными извивами Днепра, ставшего будто на ребро; а над ним уже проступали, уходя к чуть порозовевшему небу, громоздкие очертания города. Это был Днепров. Там, за этим городом, уже двигались по шоссе на запад новые батальоны полковника Гуляева. Так сказали Борису час назад. Он спешил. И спешила грузовая машина, на которой он ехал к Днепру, обгоняла покрытые брезентами «катюши», вскачь мчавшиеся повозки; растянувшись вдоль обочины, споро шагали солдаты, подоткнув за ремень полы шинелей, – все торопились, тянулись к переправе, к Днепрову, возвышавшемуся на горе впереди.
Свободный ветер летел Борису в глаза, гудел в ушах, забирался в рукава, и он глотал этот ветер, чувствуя его свежую, щедрую силу.
Майор, армейский интендант, ехавший рядом с шофером, поминутно высовывал из кабины голову и, надвигая на лоб фуражку, смеясь и захлебываясь ветром, кричал дурашливо, по-молодому озорно:
– Эх, Аню-юта-а! Давай жми! Газ на всю железку! Лихач! А, лихач ведь он, капитан? Он у меня лихач! Как с ним ездить, ха-ха! Невозможно! Не надеюсь на него, не-ет! Есть у меня, знаешь, лейтенант Таткин. Так тот в кузове с грузом ездит. А? Что? Этот лихач ничего не видит, кроме баранки. А Таткин самолеты заметит и давай из пистолета палить: останови, значит! Жми, Аню-юта! А «катюши»-то, «катюши»! – кричал он. – Гордецы, красавицы!
Борису нравился этот средних лет интендантский майор своим избытком веселой энергии, был он, видимо, взволнован скоростью, розовым ноябрьским утром, близостью освобожденного города. Он сам чувствовал некоторую приподнятость, и ледяной комок, затвердевший в его груди с тех минут, когда он выводил людей из окружения, уже не давил так гнетуще на душу. Все эти дни он жил, готовый на все, вплоть до самого тяжелого наказания. Он думал, что Иверзев мог твердо и разрушительно сжать пружину его судьбы, но после того, что он испытал в последнем бою, ничто, казалось, не могло его удивить, заставить дрогнуть сердце.