А у совхозных конюшен тем временем сошлись и пахари, и сеятели, и подростки-погонщики выводили коней, разбирали сбрую. Управляющий-агроном вместе с представителем от партизанского отряда стоял возле своей тачанки и раздавал бригадирам наряды, словно это было с утра, а не на ночь глядя. Сеяли всю ночь, пока не зашла луна, и засеяли столько, сколько никогда не успевали за день. На рассвете мальчишки с катками неторопливо возвращались в имение. Кони, утомленные ночной работой, были в мыле, от них валил густой пар. Утром снова приехал шеф с какими-то офицерами, наверное, чинами из сельскохозяйственной комендатуры. Имение будто вымерло.
Мельница остановилась, стояла мастерская, не трещали триеры возле зернохранилища, никто не выехал в поле.
Только ферма еще жила. Захватив из конторы управляющего, шеф прикатил с офицерами на ферму. Не только длинные корпуса, но и весь двор, примыкающий к ним, был забит измученным, ревущим от голода скотом. Животных сгоняли со всех соседних госимений, чтобы отсюда отправить на переправу к Днепру. Блеяли овцы, визжали свиньи, мычали коровы. Теперь тут были не только серо-украинские, но и швицкие, и красностепные, и симменталки.
Шеф приказал управляющему собрать всех рабочих фермы, выделить им в помощь людей из полевых бригад и, не теряя времени, под командой пана зоотехника гнать скот к Днепру. Офицеры подсчитали коров, свиней и овец и записали количество голов в свои блокноты.
Начали созывать рабочих. Свинарки, доярки, чабаны явились послушно, с продуктами в узелках, с палками в руках. Старики вызывались идти хоть на страшный суд, и их послушание в такое тревожное время просто растрогало шефа. Мальчишки сели на коней, девчата отправились пешком. Вскоре стада тучей заполонили степь и побрели на запад, окруженные молодыми энергичными всадниками.
Ферма вымерла, корпуса опустели, управляющий-агроном стоял опечаленный. Шеф с палочкой в руке ходил по пустым корпусам, заглядывал в ясли с остатками корма и горько плакал. Пану шефу было жаль имения. Сколько надежд он возлагал на него!
Вечером машины с офицерами, поднимая за собой пыль, промчались в город, а неподалеку от совхоза, возле хутора Ярового, в глубокой балке спокойно паслись разномастные стада и чабаны с герлыгами прохаживались вокруг них, готовые ждать своих хоть до страшного суда.
Всю ночь в совхозе снова сеяли. В зернохранилище горел свет, и кладовщик по списку раздавал рабочим посевное зерно на сохранение. Женщины разносили его котомками по домам. Шоферы загоняли грузовые автомашины в кукурузу. На складе горючего закапывали в землю бочки с бензином. До самого рассвета никто в совхозе не ложился спать.
А наутро снова прикатил шеф. Он был сильно расстроен и встревожен — грохот пушек слышался совсем рядом, почти за спиной. По большаку мимо совхоза тянулись на запад тесные колонны вражеских машин. Советские снаряды то и дело ложились между ними.
Шеф подкатил прямо к мастерской, где собрались кузнецы, столяры, слесари, механики. Среди них стояли и незнакомые, новые люди, которых раньше в совхозе не было видно. Если бы пан шеф как-нибудь заехал в полтавские леса, он бы наверняка увиделся с ними раньше. Но он как мог избегал этой встречи, и поэтому лица пришельцев не насторожили его. Впрочем, ему все здесь казались незнакомыми — рабочая масса, одним словом. Переводчик шепнул управляющему, что пан шеф приехал уничтожить имение.
Шеф, соскочив с машины, позвал переводчика и направился с ним к открытой настежь мастерской, не обращая внимания на молчаливую толпу рабочих. Рабочие расступились, а потом и сами вошли внутрь — посмотреть, что будет делать шеф.
А он присел на корточки возле кучи стружек и достал спички. Переводчик поспешно собрал со станков паклю, промасленное тряпье и тоже достал спички. И в этот миг — почти одновременно — два кузнечных молота с размаху опустились на головы пана шефа и переводчика.
А несколькими часами позже из степи в окружении отчаянных мальчишек-всадников прискакала верхом всем знакомая веснушчатая девчонка и, вне себя от восторга, сообщила, что на большаке уже нет никого, а в поле, за кукурузой, они, эти вихрастые всадники, уже видели первых наших.
— Какие же они?
— Такие, как и были! Только в погонах и с медалями за Сталинград!..
— Говорят, Полтаву единым духом освободили!..
— Может быть, — сказал дед-чабан, который в свое время отказался блеять по-бараньи. — Единым духом — это еще как может быть… Дух, я вам скажу, великая сила!..
Единым духом, с музыкой, с ходу, — не часто такое бывает, говорили потом бойцы 2-го Украинского. Воспоминание об этом стремительном порывистом бое они донесли до берегов Дуная, до стен Золотой Праги. Было так. Вечером советские части, выбив немцев с Южного вокзала, заняли первые кварталы. Город еще корчился в огне пожаров, окутанный дымом и гарью. Немецкие арьергарды, стреляя вслепую, сдерживали наступление, пока остатки их войск, наталкиваясь на свою застрявшую технику и отступающие части, уползали по разбитому снарядами Кобеляцкому тракту.
Женщины и дети еще сидели в погребах, жадно прислушиваясь к доносившейся перестрелке; еще метались по темным дворам, перетаскивая горячие пулеметы, отчаявшиеся фашисты, как вдруг среди багровой тьмы, клубящейся удушливыми дымами, как позывные великого радостного мира, внезапно заговорил громкоговоритель.
Группа танков, зайдя немцам с тыла, прорвалась к городскому парку, и на самом высоком дереве кто-то установил радио. Кто был он, этот танкист, что влез на дерево под трассирующими пулями, смельчак, которому так хотелось немедленно, еще в самый разгар боя обратиться к Полтаве со словом привета?
— Поздравляем граждан Полтавы с освобождением города! — загремел громкоговоритель, и казалось, будто сразу во всем городе утихла стрельба и только эти слова звучали в угарном дымном воздухе…
— Поздравляем граждан Полтавы с освобождением города!
И полилась — среди стрельбы! — мажорная маршевая музыка.
Это, кажется, произвело самое большое впечатление.
Фашистские арьергарды, услышав могучий голос радио совсем где-то рядом, в парке, властную музыку другой, новой жизни, в панике бросали последние рубежи, поспешно откатывались за город.
Полтава — Киев
1947–1949
Повесть
Перевод С. Григорьевой I
В ясный день с высокого берега материка можно увидеть на горизонте, в открытом море, довольно большой остров. Плоский, окутанный синеватой дымкой, он почти совсем сливается с поверхностью моря, растворяется в нем мягкими контурами берегов. Местные жители издавна называют его Островом чаек.
В пору свирепых осенних штормов Остров чаек служит пристанищем для рыбаков, а с весны приморские колхозы вывозят туда свои пасеки. Нигде, наверное, на всем юге нет лучше медоносов, чем на этом острове.
В мае и в июне весь он цветет, как настоящая степь. Собственно, это и есть кусок степи, самой природой отторгнутый когда-то от материка и подаренный морю. Большая, степная, часть острова — несколько тысяч гектаров целины — была еще в первые годы Советской власти объявлена государственным заповедником. С тех пор на равнинных, со всех сторон окруженных морской синевой просторах острова, в нетронутых его травах, перемежающихся кое-где густыми зарослями камыша, лето и зиму живет на приволье множество дикой птицы, никем не стрелянной, не пуганной.
Остров почти безлюден. Только в одной из его бухт притулился к самому берегу небольшой рыбачий поселок с приемным пунктом и радиостанцией рыбозавода. На крайнем южном выступе острова высится маяк. Его вышка видна далеко вокруг.
У подножия маяка, на песчаном пригорке, белеет всего один-единственный дом, новый, капитальный. Там живут старший смотритель и немногочисленный обслуживающий персонал маяка.
Хотя маяк и стоит в стороне от больших морских путей, считается он перворазрядным, и обитатели маяка немало этим гордятся, как, впрочем, и тем, что капитаны рыбачьего флота величают их поселение «Мысом Доброй Надежды».
Старшим смотрителем маяка работает отставной боцман Емельян Прохорович Лелека, известный в Приазовье герой гражданской войны, именем которого назван один из самых больших катеров местного рыбозавода. Могучий боцманский бас Емельяна Прохоровича задает тон всей жизни на маяке. По-флотски подтянутый, собранный, с аккуратно расправленными густыми, цвета махорки, усами, Емельян Прохорович и со стороны подчиненных не терпит ни малейших отклонений от раз и навсегда заведенного порядка. А порядки у него крутые, корабельные: в течение ночи — вахта, утром вся оптика должна быть в чехлах, двор подметен, на камбузе должно все блестеть.