— Пойдем во двор. Да не ори ты, Лексея разбудишь.
Они вышли во двор, и оттуда долго еще доносился испуганный голос незнакомой женщины.
И снова, как у памятников прошлого, в услышанном за стеной, Лютров почувствовал всесилие человеческих чувств, рожденных не любовной истомой, а суровой праведностью пережитого в боях за Родину.
…До обеда Лютров побывал в домике Чехова, в Никитском ботаническом саду, неподалеку от входа в который в деревне Никита находились остатки каменной церкви, где когда-то крестилась его мать.
Он бродил по городу до семи часов вечера, а когда устал от хождения, решил скоротать время в ресторане на набережной.
На эстраде пела низкорослая женщина в окружении молодцов с трубами и саксофонами. В проходе между столиками, сгрудившись, танцевали посетители. Напротив столика Лютрова долго топтался типичный ресторанный юноша в вельветовом пиджаке табачного цвета, прижимавший к себе толстушку в розовой распашонке. У парня был выпуклый зад и значительное лицо. У толстушки все было значительно.
Их надолго сменила другая пара. Теперь спиной к Лютрову с грациозностью жирафы двигалась очень высокая девушка в короткой юбке, и столько нагого женского являли одни только ноги, что совестно было смотреть.
Рискованный наряд девушки не остался незамеченным. За соседним столиком, как и столик Лютрова, придвинутым к раскрытому окну, трое мужчин заговорили «о временах и нравах».
…У мола стояло норвежское судно. Между белым высоким бортом и берегом колыхалась мутно-зеленая вода. В окно, возле которого сидел Лютров, порывами врывалось свежее дыхание «леванта», все сильнее раскачивающего море.
Все это — и микрофонный голос певицы, и ветер с моря, и белое норвежское судно, и обманчивое ощущение легкости — отделяло происшедшее с ним весной, в маленьком городке, словно не он полюбил девушку, а кто-то другой, чьей беде так просто помочь.
— Там, там!.. Ит-тарара-там-там! — хрипло пела крохотная женщина, поблескивая искрящимися нитями медных волос. — В нашем доме паасилился удивительный сосед! Там, там! Ит-тарара-тамм-там!..
К столику присели двое мужчин, громко говорящих по-английски, всем своим видом показывая, что они наконец как раз там, где им следовало быть с точки зрения цивилизованных европейцев, путешествующих по России.
«Англия, империя, Киплинг, — отчего-то зло подумал Лютров. — Сидеть вам в париках на шерсти и в ближайшие сто лет не рыпаться… Правь, Британия, самой Британией… Если получится».
Веселая, разрушительная злоба не покидала его. Казалось, еще немного, и с ее помощью он отыщет кого-то, кто вместе с ним посмеется над этими дурацкими песнями, ночными элегиями, полнотелыми наядами…
Кончилась музыка, ушла маленькая певица. Музыканты сливали скопившуюся в трубах влагу, бережно укладывали инструменты, собираясь отдохнуть.
Проход в середине зала опустел.
На набережной загорелись фонари, засветился огнями порт. Ветер становился свежее.
— Здравствуйте, Алексей Сергеевич!
Он не ослышался. На него с улыбкой смотрела молодая женщина, полнеющая, с оголенными до плеч руками, покрытыми ровным загаром, с крепенькими ладными ногами того же цвета — буковой древесины. Платье на ней выглядело сшитым из ткани для матросских тельняшек, и, пестрое, неожиданное для глаз, оно мешало ему понять, знакомо или незнакомо ему лицо женщины, разобраться в чертах его.
— Я — Люба Мусиченкова… Не узнаете?
— Люба? Люба…
— Вы ко мне с Вячеславом Ильичом приезжали, в общежитие.
Невероятно. Рядом стояла девушка Жоры Димова.
— Где вас узнать? Вы как новенькая. Садитесь и рассказывайте, как это вам удалось…
Она и отдаленно не напоминала ту, что он видел, — придавленную несчастьем, больную девушку. Светлые волосы, взбитые искрящимся облаком, челка, живой взгляд синих, отглянцованных влагой глаз… Нет, узнавать было нечего.
До слез смущенная неожиданностью встречи, она сидела перед ним в том возбужденном состоянии, когда человек не очень понимает обращенные к нему слова.
— Увидела вас, халат сняла, а отойти не могу, попросить за себя некого… Я ведь здесь работаю, в буфете…
Лютров удивленно приподнял брови.
— Помните, Вячеслав Ильич отправил меня в санаторий?.. Вот. Я быстро поправилась, и врач посоветовал пожить на юге… Вот я и прижилась.
— Обратно не хочется?
— Правду сказать, нет.
— И то верно. Чего там — суета… Чернорай пишет?
— Да. Все беспокоится, не нужно ли чего. Спрашивает, когда в город собираюсь… А я вот увидела вас, так испугалась даже.
— Меня?
— Нет, что вы? — Она улыбнулась. — Просто от вашей наружности, что ли, все так припомнилось… Вообразила, как вернусь, не по себе стало.
— Не хочется, ну и не возвращайтесь.
— Не хочу, Алексей Сергеевич, — она уткнулась кулаками в глаза и минуту сидела, сжав плечи, борясь со слезами.
Это были легкие слезы, и приходят они рядом с человеком, который может понять их.
— Здесь легче дышится, люди все больше приезжие, веселые. Пригрелась я тут.
Комкая платок, она глядела на руки, опустив голову. И только теперь Лютров разглядел нити седых волос у нее на висках.
— Может, это нехорошо…
— Что нехорошо?
— Что я не хочу уезжать.
— Вот те раз! Что ж тут нехорошего? Живите на доброе здоровье.
Скоро она совсем успокоилась, стала спрашивать о погоде на севере, о делах на летной базе.
— Извините, зовут меня. Передавайте привет Вячеславу Ильичу. Я его приглашала, говорит, работы много.
— А вы понастойчивей, выберется.
— Ну, пойду. До свиданья.
— Счастливо вам. — Лютров пожал протянутую руку.
Снова собрались музыканты, вернулась маленькая певица, потрогала микрофон, чуть опустила его и, довольная собой, оглядела публику. Пианист тронул клавиши, саксофонист извлек гнусавый звук, напоминающий рев голодного борова. Когда молодцы в белых рубашках грянули первый танец, Лютров вышел на набережную.
Там, где кончалась защищенная молом бухта, к опорной стене прорывались и глухо ухали накаты волн. Взрываясь от ударов о гранит, они взлетали облаком брызг, от которых толпа весело шарахалась, как от клетки с сердитым львом: хоть и безопасно, а все-таки жутко. Иногда взметнувшейся воде удавалось осыпаться на головы людей, и тогда женщины принимались дружно визжать, а мужчины похохатывать. Опавшая на асфальт вода торопливо стекала к морю, ручейки ее, как отступающие солдаты, возвращались к живой мощи накатов, чтобы снова броситься в атаку.
— Как чудесно, ма! И радуга, посмотри!.. Радуга вокруг фонарей!..
Так восклицала стоящая рядом с Лютровым девочка. Лютрову и самому стало разом и весело, и немного грустно, что это не ему кричала девочка, восторгавшаяся радугой, и не к его плечу прижалась вон та девушка, недвижно стоявшая с парнем чуть в стороне от всех.
«Раньше ты, кажется, никому не завидовал», — сказал себе Лютров и опять вспомнил о Валерии.
Он дошел до сквера в конце набережной и присел на скамью, освещенную сильным фонарем. Планки скамьи были сплошь изрезаны надписями, инициалами, свежими и закрашенными.
«Идиот ты больше никто кому поверил была Рая», — прочитал он нацарапанное под рукой, закинутой на спинку, и так и этак расставляя знаки препинания.
Скамья была длинной. На другом ее конце, вполоборота к соседке, опираясь обеими руками на старомодный зонтик, сидел худощавый седой мужчина.
— …Мы уверовали в себя настолько, — звучал хорошо поставленный баритон мужчины, — что порой впадаем в ложное, противоречивое положение, выхолащивая из творчества все, достойное осмеяния, живущее подле нас и надлежащее разрушению через осмысление и обличение его природы… Примерно таково нехитрое построение мыслей героя нашей пьесы, содержание его протеста…
«И здесь актеры. Изощряются, лицедеи…» — лениво подумалось Лютрову.
— Он требует от отца действий, — продолжал мужчина, — он верит в силу его голоса, а тот пытается доказать ему, что если и отличается от простых смертных, то лишь тем, что очень точно по-русски называется способностями. Я способен вообще, а не во всякую минуту и по всякому поводу. Гений проявляет себя при наивысшем режиме работы мозга, в минуты прозрения, высшего увлечения…
В голосе седого человека улавливалось кокетство самонадеянного ментора, демонстрирующего некоторую усталость от невозможности не просвещать ближних.
Женщина внимала ему, как оракулу, не забыв спрятать под скамью толстые икры ног. Лютрову была хорошо видна резко очерченная профильная линия ее щеки, жесткая и неженственная. Глядя в темноту перед собой, женщина постигающе кивала, давая понять пророку свое прозрение. Он вещал, а она осторожно, со слабой надеждой на успех, тянула свою нить, пользуясь обветшалым арсеналом многолетнего опыта, который приходит слишком поздно и который был вне эрудиции просвещенного собеседника. Опыт этот приходит в ту катастрофическую пору, когда от молодости ничего не остается, когда все спущено и нечего предложить, кроме «духовного родства», ибо остальное растрачено, может быть, бессмысленно, на пустяки… У Лютрова родилось горькое сравнение с его собственной вспышкой привязанности к девушке из Перекатов.