«И здесь актеры. Изощряются, лицедеи…» — лениво подумалось Лютрову.
— Он требует от отца действий, — продолжал мужчина, — он верит в силу его голоса, а тот пытается доказать ему, что если и отличается от простых смертных, то лишь тем, что очень точно по-русски называется способностями. Я способен вообще, а не во всякую минуту и по всякому поводу. Гений проявляет себя при наивысшем режиме работы мозга, в минуты прозрения, высшего увлечения…
В голосе седого человека улавливалось кокетство самонадеянного ментора, демонстрирующего некоторую усталость от невозможности не просвещать ближних.
Женщина внимала ему, как оракулу, не забыв спрятать под скамью толстые икры ног. Лютрову была хорошо видна резко очерченная профильная линия ее щеки, жесткая и неженственная. Глядя в темноту перед собой, женщина постигающе кивала, давая понять пророку свое прозрение. Он вещал, а она осторожно, со слабой надеждой на успех, тянула свою нить, пользуясь обветшалым арсеналом многолетнего опыта, который приходит слишком поздно и который был вне эрудиции просвещенного собеседника. Опыт этот приходит в ту катастрофическую пору, когда от молодости ничего не остается, когда все спущено и нечего предложить, кроме «духовного родства», ибо остальное растрачено, может быть, бессмысленно, на пустяки… У Лютрова родилось горькое сравнение с его собственной вспышкой привязанности к девушке из Перекатов.
…— Во втором действии вы с первых же реплик акцентируете перевоплощение героини, — баритон обрел напевную бархатистость. — От вас должна исходить новизна, вы уже не та, что в первом акте. Тут нужно работать над деталями, искать… Все ваше существо как бы говорит…
Пока мужчина щелкал пальцами, подыскивая слова, Лютров сказал:
— Если ты знаешь, на что способна любовь!..
Женщина резко повернулась, и Лютров увидел человека, у которого отнимают надежду.
— Разве они дадут поговорить! — вырвалось у нее.
— Зачем же так? — Мужчина был демократом. — Товарищ пытался продолжить мою мысль, насколько я понял?.. Впрочем, позвольте представиться: Альберт Андреевич Сысоев, худрук самодеятельной драматической студии. А это — наша способная актриса, Надежда Федоровна…
Он не закончил. Из кустов позади скамьи вылез некто в матросском тельнике и возопил:
— На палубу вышел, а палубы нет, не инначе в глазах поммутила-ась!..
Артистов как ветром сдуло.
— Выпьем, дурух? — человек извлек из кармана початую бутылку. — Хорошо на свете жить, а?
— Тебе — хорошо.
— А что? Выпил!.. Счас и тебе… Стоп. Стакана нет… Счас!..
Человек исчез и больше не появлялся.
Ветер расходился всерьез. Вместе с пылью под светом фонарей кувыркались бумажки, окурки, сухие листья, выдуваемые из-под стриженых кустарников. Сквер опустел.
Лютров вышел на набережную. Здесь порывы ветра носились с пьяной удалью, зло срывая белые гребни волн, наваливаясь на деревья, свертываясь над бухтой в адову пляску смерчей.
«Волга» сиротливо стояла у затемненного агентства Аэрофлота. Лютров запустил мотор и тронулся домой.
За Ореандой в свете фар он увидел женщину с поднятой рукой.
Лютров притормозил.
— Вы не в Алупку?
Молодая, со следами неизменного карандаша в углах глаз, улыбка легкого смущения.
Когда женщина склонилась к окошку, Лютров узнал одну из подружек Томки.
— Это вы? — обрадовалась она.
— Садитесь.
Лютров молча посмотрел на нее.
— Вы теперь в А лупке живете?
— Да, перебрались… — Она поправляла волосы на затылке, и за локтем не было видно ее лица.
— Все трое?
— А Томка уехала. Разве не знаете? Махнула в Энск, даже отпуска не отгуляла. У нее там парень, летчик, что ли…
Из приемника изливался романс Рахманинова.
«Не пой, красавица, при мне, — пел-просил томительно ласковый женский голос, — ты песен Грузии печальной…»
Пассажирка больше не заговаривала. Грустный романс сменила скрипка. Сен-Санс. «Интродукция и рондо каприччиозо». Рондо начиналось в ритме биения старческого сердца, а вступившая скрипка полоснула по чему-то обнаженному в душе…
Лютров закатил машину во двор дома дяди Юры, пошел к берегу, у Нарышкинского камня ревело море. Лютров спустился к воде и долго стоял рядом с клокочущими, бело оскаленными накатами волн у Нарышкинского камня. А когда от осыпавших его брызг намокла рубашка, повернулся и пошагал к дому.
Он вошел к себе в комнату и, не зажигая огня, постоял в темноте.
— Нужно возвращаться, — вслух сказал он и принялся расшнуровывать туфли, тоже намокшие.
Утром он простился со стариками и тронулся петлять по старой мальцовской дороге, поднимаясь к Севастопольскому шоссе.
Но прежде чем горы скрыли от него городок, он остановил машину, посмотрел с высоты предгорий на залитое утренним солнцем море, на дома, картинно застывшие в зелени, как на слайдах, и не мог пообещать себе, что навестит еще когда-нибудь этот дорогой ему, изменившийся и все-таки неизменный берег.
В сентябре Извольский вышел из госпиталя и появился на летной базе. Первым заметил его у дверей комнаты отдыха вездесущий Костя Карауш.
— Братцы! Кто пришел!..
Побледневший и похудевший Витюлька переступал с ноги на ногу и улыбался так, будто своим долгим отсутствием поставил всех в неудобное положение.
Забыв о бильярде, шахматах, побросав журналы, все ринулись к нему, поднялся шум, посыпались вопросы — как настроение, когда выписали?..
Если человек, занятый общим с тобой делом, выходит непобежденным из нелегких обстоятельств и все пережитые опасения за его жизнь остаются позади, один вид его — живого и здорового — как добрая примета везения, общего для всех. Никто не в силах был остаться безучастным к явлению Витюльки. Каждый, как мог, искал выхода этому чувству праздника: подтрунивали над худобой Витюльки, которую, как водится, связывали с долгим пребыванием в обществе хорошеньких медсестер; экспромтом приписывали ему слова, якобы сказанные в ответ на советы Долотова покинуть машину («куда торопиться, до земли шестьдесят метров») и дружно смеялись над недоуменно моргающим Витюлькой… Иной, не слишком гораздый на слова, а потому молчащий, довольствующийся вопросами друзей в этой суматохе, вдруг ни с того ни с сего обхватывал Извольского вокруг пояса, приподнимал и, не слушая увещеваний, мольбы Витюльки пощадить, как игрушечного, бросал на диван…
— Братцы! Позвонки!.. У меня же кости склеенные! Я ж рассыпаться могу!..
— А тебе все приклеили?
— Лишнего присобачили — во! — отвечал Витюлька и зверски улыбался новыми зубами.
Глядя на происходящее, можно было подумать, что для вот такого всплеска неуемной радости не хватало именно Витюльки… Да, наверно, так оно и было; душевное расположение к этому общительному парню с физиономией пройдохи-голубятника не могло не появиться теперь, когда беда миновала, все обошлось и Витюлька по-прежнему будет рядом.
И только Долотов наблюдал происходящее со стороны. Он стоял спиной к залитому утренним солнцем окну на летное поле и нервно потирал пальцами плоские щеки, явно стараясь и не умея стереть с лица счастливую улыбку. Странно улыбался этот человек — словно стыдился обнаруживать на людях непозволительную для себя слабость. В такие минуты он и в самом деле выглядел беспомощным, как и всякий человек, врасплох захваченный чувством, без которого привык обходиться, как без лишних слов.
По привычке всех уборщиц оценивать обстановку с точки зрения чистоты и порядка, зашедшая в комнату Глафира Пантелеевна остановилась в дверях, недовольная происходящим.
— Эт что? Борьбу учинили, а?.. Видано ли дело?.. Тряпкой вот огрею кого, угомонитесь небось?
— Правильно, Глафира Пантелеевна. Начинайте вон с того, он зачинщик. — Костя Карауш указал на Извольского.
Вглядевшись, уборщица всплеснула руками.
— Витюша, милай!.. Господи, здоров?
— Здравствуйте, Глафира Пантелеевна.
— Здравствуй, здравствуй!
Извольский обнял ее и совсем растрогал старуху. Забыв, зачем приходила, она махнула рукой и вышла, прижимая к глазам конец головного платка.
Всласть помучив Извольского, ребята наконец оставили его.
— Иди сюда, — потянул его за локоть Козлевич, — эти охломоны разве а-дадут поговорить с человеком.
Козлевич считал, что если с человеком случилось несчастье, следует не зубоскалить и швырять его на диван, а с чувством и толком расспросить обо всем, поохать, посострадать.
Козлевич был из тех немногих, кто считает, что именно несчастье дает право посторонним выказать свое расположение к человеку, дружески расспросить о пережитом, что несчастье и есть причина, обязывающая принять участие в чьей-то судьбе. Всегда при встрече с Извольским ограничивающийся рукопожатием и коротким приветствием, да и вообще относящийся одинаково ровно ко всем, кроме Кости Карауша, которого «заводил» при всяком удобном случае, увидев Витюльку, Козлевич затащил его в уголок и принялся обстоятельно расспрашивать с большим пониманием пережитого Извольским.