Луначарский засмеялся.
— Положение обязывает. Я — скромный революционер, она — сама революция. Однако, — добавил он озабоченно, — время истекло. Мы условились, что я буду позировать не больше часа десяти минут.
— Еще только пять минут.
— Хорошо! Но ни секунды больше. Я опаздываю на заседание Совнаркома.
— Последний раз, Анатолий Васильевич, последний раз посмотрите мне прямо в глаза…
— Смотрю, смотрю, — с приветливой улыбкой сказал Луначарский и после небольшой паузы спросил: — Товарищ Бродский, вы не были следователем?
— Следователем? — удивился художник.
— Да, именно следователем.
— Следователем ВЧК?
— Нет, зачем ВЧК, просто следователем, обыкновенным следователем.
— Нет. Не знаю только, что добавить: к счастью или к несчастью. Простите за любознательность, Анатолий Васильевич, но почему вы об этом спросили?
— Видите ли, — улыбнулся Луначарский, — как известно, следователи любят, когда им смотрят в глаза, и недовольны, когда глядят в сторону.
— Вот в чем дело, — засмеялся Исаак Израилевич. — Теперь я буду говорить по-другому. Взгляните на меня так, чтобы я мог хорошо написать ваши глаза.
Наконец сеанс закончен, бумаги подписаны. Бродский, уложив палитру и кисти, удалился. Стенографистка вышла из кабинета. Анатолий Васильевич стал собираться в Кремль. Зазвонил телефон. Нарком поднял трубку.
— Слушаю, товарищ Фотиева! Еду, еду, через десять минут буду на заседании. Что, отложили? На завтра в тот же час? Хорошо, хорошо. А я думал, Владимир Ильич собирается сделать мне головомойку за опоздание. Завтра? Нет, завтра буду минута в минуту. Ах, простите, забыл об одном деле. Скажите, товарищ Фотиева, Владимир Ильич у себя? Да? А можно соединить меня с ним? Попробуете? Хорошо! Подожду.
Через несколько минут Луначарский услышал в трубке знакомый голос.
— Да, это я, Владимир Ильич. Пользуюсь вашей свободной минутой, чтобы сообщить о важном предложении, которое, полагаю, будет полезным для финансов страны. Что? Ну конечно нашей. Сегодня утром меня посетил один амстердамский банкир. Он приехал по поручению группы крупных капиталистов Европы с предложением золотого займа в пятьсот миллионов франков. Условия? Об этом он не говорил. Почему ко мне, а не к наркому финансов? Не знаю. Может, решил сначала прозондировать почву. Но выгода очевидна. В данный момент мы нуждаемся в золоте, и получить в кратчайшие сроки пятьсот миллионов — сказка. Именно сказка. В прямом смысле слова.
Анатолий Васильевич замолчал и слушал несколько минут.
— Вы думаете? Ни на йоту не верите? Шарлатан? Неужели? Как им сейчас верить? Раз так, то конечно, но вид у него внушающий доверие… Я в этом деле неопытен, но… Что? Гнать в шею. Ко мне никаких вопросов нет? Все идет гладко. Школа номер семь? Точно не знаю, по-моему, все школы освобождены от «постояльцев». В одной еще ютятся? Именно в седьмой? Сегодня же проверят. Военные организации не чинят препятствий, но, очевидно, в седьмой засиделись. Приму срочные меры. Что? О завтрашнем заседании? Разумеется, знаю. Товарищ Фотиева сказала. Что? Нет, нет, — засмеялся Луначарский. — Буду секунда в секунду.
На этом разговор с Лениным закончился. Луначарский опустил трубку. Ему было грустно, что он чуть не попался на удочку амстердамского банкира.
— Товарищ Ивнев! Завтра надо поехать к Склянскому с письмом. Сегодня мы его набросаем. Школа номер семь до сих пор не освобождена. Об этом сказал Владимир Ильич. Как мы прозевали? Поговорите с заведующим школьным отделом, пусть объяснит, в чем дело, хотя теперь поздно. Или знаете что, съездите туда сами, у вас все получается гладко. Не позже двенадцати часов дня завтра я должен иметь резолюцию Склянского об освобождении школы.
— Сделаю, Анатолий Васильевич!
— А сейчас я продиктую ему письмо.
Заведующий красными чернилами
— Вам очень спешно? — спросил секретарь, рассматривая мой мандат.
— Даже срочно. Я от Луначарского.
Секретарь, не читая, вертел мандат. В комнату вошел адъютант Склянского. Секретарь задумчиво взглянул на него.
— Не знаю, как быть…
— А что? — осведомился адъютант, стряхивая с обшлага новенького френча пепел от папиросы, зажатой в уголке тонкогубого рта.
— Да вот, к товарищу Склянскому.
— Он уехал.
— Срочно от Луначарского, — вмешиваюсь я.
— По какому делу? — спросил адъютант, перекладывая папиросу в другой уголок рта.
— Он об этом узнает из письма Луначарского.
— Ах, у вас письмо? Иван Николаевич, — обратился он к секретарю, — примите и зарегистрируйте письмо товарища Луначарского.
Секретарь задумчиво посмотрел на меня. Я вынул письмо из портфеля:
— На конверте написано: «Передать лично»!
Секретарь перевел задумчивый взгляд на адъютанта. А тот бросил папиросу в огромную урну, стоявшую в углу комнаты, и сказал:
— Если товарищ Склянский уже приехал, я ему передам.
Приняв молодецкий вид, он вошел в кабинет заместителя наркома. Пробыв там минут пять, вышел, вынул из кармана галифе кожаный портсигар, достал папиросу и обратился ко мне:
— Товарищ Склянский просит вас войти.
Захожу в огромный кабинет. Зам. наркома приподнялся и жестом указал на стул. Прежде чем сесть, вручаю письмо Луначарского. Когда Склянский ознакомился с ним, он слегка улыбнулся и сказал:
— Конечно, я это сделаю, Анатолию Васильевичу не могу отказать, хоть выполнить его просьбу нелегко: помещений у нас мало, иначе я не сидел бы в этом плохоньком и далеко не вместительном особнячке. Совнарком разрешил нам реквизировать не только дома толстосумов и дворянчиков, но и школы, если там не идут занятия. Школа, о которой пишет Анатолий Васильевич, относится к этой категории. Но раз ваш шеф заявляет, что она срочно нужна Наркомпросу, мы ее освободим.
С этими словами он взял ручку и обмакнул перо в чернильницу, а когда вынул, был крайне удивлен, что оно оказалось сухим. Лицо его нахмурилось. Он нервно нажал кнопку звонка. Вошел секретарь.
— Пожалуйста, — холодно проговорил Склянский, — попросите ко мне заведующего красными чернилами.
— Слушаюсь! — Секретарь исчез.
Через минуту дверь приоткрылась, и в кабинет проскользнул молодой человек в гимнастерке. В руках у него была большая бутыль красных чернил. Он очень ловко и осторожно наполнил чернильницу, не пролив ни одной капли.
Пока молодой человек занимался своим делом, Склянский ни разу на него не взглянул, а когда тот вышел, взял письмо Луначарского и размашисто, большими буквами наложил резолюцию: «Немедленно передать здание школы Наркомпросу». Протянув его мне, сказал:
— Вот и все. — Чувствуя, что я хочу его о чем-то спросить, добавил: — Этого достаточно, чтобы небольшая воинская часть покинула школу немедленно.
— Значит, письмо с вашей резолюцией показать тамошнему начальнику?
— Совершенно верно.
Склянский приподнялся несколько выше, чем когда я вошел, и, прощаясь, произнес:
— Передайте привет Анатолию Васильевичу. — И добавил, улыбаясь: — Можете не скрывать, что исполнить просьбу нелегко: надо искать помещение для эвакуации части, а это трудно при нынешних обстоятельствах.
Когда я вышел из кабинета, вспомнил, что не взял свой мандат, но секретаря не было.
Заметив, что я чего-то жду, ко мне подошел молодой человек в гимнастерке, который заведовал красными чернилами.
— Простите, — обращаюсь к нему, — я хотел бы повидать секретаря.
— Подписал? — вместо ответа спросил он полушепотом.
— Подписал, — отвечаю почти машинально. — Но где секретарь?
— Он вам очень нужен?
— Я забыл взять мандат.
— Это можно сделать и без него. — Молодой человек подошел к письменному столу, порылся в бумагах, нашел мандат и протянул его мне.
— Благодарю вас! — Я спрятал документ.
Мне очень хотелось спросить: «Вы ведаете красными чернилами во всем здании или только в кабинете Склянского?» Но воздержался, боясь обидеть его.
Взглянув на часы, подумал: «Еще успею повидать Луначарского в Наркомпросе».
Я простудился и несколько дней не выходил из дома. Как-то так один за другим, не сговариваясь между собой, навестить меня зашли Осип Мандельштам, Борис Пастернак и Велимир Хлебников. Где находился Мандельштам — была поэзия, хотя сам он не любил читать стихи, а иногда даже сердился, когда его об этом просили. Борис Пастернак тоже не особенно охотно выступал, в противоположность многим, мечтающим, чтобы их просили.
Разговор зашел о поэзии. Мандельштам сказал:
— Стихи должны убивать или возрождать, сжигать, как огонь, или обжигать, как лед! Быть бальзамом или плетью. А если они не то и не другое — значит, это манная каша, которая не нужна никому, кроме беззубых стариков и старух. Каша остается кашей, ни изюм, ни миндаль ей не помогут.