Не желая огорчать Есенина, я сказал, что подумаю.
— Пойдем, посмотрим квартиру, а то скажешь, что я кота в мешке продал.
Вышли вместе. Пересекли Тверскую и через несколько минут вошли в огромный дом в Козицком переулке. Есенин своим ключом открыл дверь. На меня дохнуло непривычным теплом. Казалось, с Северного полюса перенесся на жаркий юг. В квартире никого не было, кроме Гусева-Оренбургского, который вышел навстречу, маленький, кругленький и улыбающийся.
— Что, отец, — спросил Сережа, — чаем забавляешься?
Сергей Иванович повел нас в свою комнату, скромно обставленную, но с роскошным самоваром, с которым не расставался, кажется, всю жизнь. Тут же стоял стакан черного, как деготь, чая.
— Будете? — спросил он, вынимая из шкафчика кружки.
— Нет, — ответил Есенин, — только что полоскали горло кипятком, чтобы не замерзнуть, а здесь тепло, можно и без чая.
— А где Борис?
— Борис Тимофеев, как тебе известно, коммунист и общественный деятель, ему дома наслаждаться покоем, теплом и чаем не положено. Это мне, бездельнику, можно не выходить.
Есенин засмеялся:
— Знаем, отец, как ты бездельничаешь. За месяц два тома накатал! И это в холоде, на задворках Москвы, а здесь, в тепле да уюте, и четыре напишешь. Вот беда, бумаги нет! Кто печатать будет? Для стихов с трудом достаем, а уж роман долго ждать придется. Платить будут, не волнуйтесь, а вот печатать трудновато.
Гусев-Оренбургский слушал Есенина с легкой улыбкой.
— Ты, Сережа, еще в пеленках лежал, когда я жить учился, и не тебе беспокоиться, где и как меня будут печатать.
— Ну вот, папаша обиделся, — заулыбался Есенин. — Я по доброте душевной. Время-то трудное. Хотел посоветовать, тем более у меня есть возможность.
— Давайте чай пить, — вмешиваюсь я. — Да, — обращаюсь к Есенину, — я думал, что квартиру надо устраивать, а здесь все готово, даже мебель есть.
— Ну, вот и переезжай из своего ледника.
Немного подумав, отвечаю:
— Завтра перееду.
— Пойдем, посмотрим твою келью.
Есенин вышел в коридор и открыл одну из дверей. Комната была меньше, чем в Трехпрудном, вся утопала в солнце и обставлена как скромный гостиничный номер, зато радиаторы работали на славу.
— Итак, решено, — сказал Есенин, — завтра ты будешь здесь. Торопишься? Ну иди, иди, я останусь, мне нужно докончить одно стихотворение.
В этот вечер Есенин был, как всегда, самим собой, но что-то вырывалось из него, как искры от кремня, внезапно освещая черты характера.
Он был возбужден, но не от вина, которого в этот вечер не пил. Возможно, его беспокоила мысль, что затея с коммуной писателей, осуществленная на деле, оказалась не такой уж блестящей, ибо бесконечные вереницы друзей, знакомых и полузнакомых тянулись к теплому уголку на Козицком и, конечно, мешали работать. Сегодня он в этом убедился. Толчею в первые дни после переселенья он принимал сначала за праздник по случаю новоселья, но когда это «новоселье» побило рекорд всех самых длительных празднеств, понял, что попал в безвыходное положение: закрыть дверь квартиры перед красными носами замерзающих друзей — жестоко, объявить дни приема — слишком официально. Его мучило, что друзья, которых он привлек к своей затее, не могли работать, а ведь коммуна создавалась для работы, а не для безделья.
Борис Тимофеев, талантливый литератор, скромный и отзывчивый, молча переносил неудобства, являвшиеся результатом необдуманного шага Есенина, и это еще больше расстраивало.
Гусев-Оренбургский — единственный коммунар, который не обращал внимания на суету. Он запирался в своей комнате и работал как вол.
Иван Касаткин с раннего утра до поздней ночи проводил в редакции и, возвратившись домой, засыпал как убитый.
Приходил к нам один из самых доброжелательных литераторов старшего поколения Иван Рукавишников, сразу примкнувший к молодым советским писателям. Он излечился от всех пороков уходящего мира, кроме одного — безграничной любви к спиртным напиткам. Сегодня вечером он заснул в моей кровати, когда меня не было дома. И сейчас при помощи Бориса Тимофеева Есенин перенес его в комнату Касаткина, спавшего крепчайшим сном. Завернувшись в простыню, жду конца этой процедуры. Есенин вернулся, уложил меня в свою кровать и сказал:
— Теперь тебя никто не побеспокоит. Я быстро наведу порядок. Сейчас приду. Спи, я тебя не разбужу.
Уставший от непривычных ночных «путешествий» из одной комнаты в другую, я моментально заснул, но в доме, где порядок занимал последнее место, полный покой был невозможен. Проснулся от шума упавшей этажерки и звона разбитого стекла. Вслед за этим слышу возбужденный голос Есенина:
— Когда же кончится этот кавардак?!
Два гостя, едва знакомые Сергею, пытаются улечься на полу, чему мешает поверженная этажерка.
Чувствуя, что предстоит новое переселение, заворачиваюсь в простыню.
— Пошли они к черту! — вскричал Есенин. — Идем, устроимся в другом месте.
С необыкновенной ловкостью он собрал подушки, простыни, одеяла и, поддерживая их подбородком, вышел из комнаты. Я, полусонный, двинулся следом.
Есенин повел меня в конец коридора, где помещался еще не заваленный вещами сравнительно просторный чуланчик с запасными тюфяками. Там аккуратно постлал постель.
— Сюда ни один дьявол не заберется, — сказал он. И, желая объяснить причину своего оптимизма, показал большой, слегка ржавый ключ. Быстро разделся и, закрыв дверь на замок, лег рядом. Заснули мы сразу.
Проснулись часов через десять. В верхнее окошечко чулана врывались лучи добродушного утреннего солнца. В квартире — полная тишина.
Есенин сладко потянулся.
— Боже мой! Как мало надо человеку: крепко чувствовать свое тело и хотя бы несколько лучей солнца. Ты выспался? — Он пристально взглянул на меня.
— Как беженец, потерявший дом, но после долгих скитаний нашедший теплую постель.
— Однако, надо пойти на разведку.
— Какая тишина… По-моему, в квартире никого нет.
— Бывает и зловещая тишина. Представь, что все еще дрыхнут.
Есенин открыл дверь и через две минуты радостно закричал из коридора:
— Рюрик! Ни души, кроме оренбургского отшельника. Пьет крепкий чай с сухарями и зовет нас.
Я радостно вздохнул.
— Иду, иду… Да будет благословен Оренбург! Что может быть лучше стакана крепкого чая!
— Это плагиат! — воскликнул Есенин. — Так говорил или писал Чайковский.
— Он говорил иначе. Перед сном и с коньяком.
Через десять минут мы сидели в комнате Сергея Ивановича, невозмутимого и спокойного, как природа в периоды отдыха после бурь и гроз.
После чая Гусев-Оренбургский аккуратно вымыл стаканы, не позволив нам помогать, а потом засел за рукопись. Я пошел в свою комнату, в которой никто из ночевавших гостей не пытался навести порядок. Есенин поморщился:
— Вот свиньи! В моей комнате, может, чище?
Он пошел к себе, но тотчас вернулся.
— Те же декорации.
Мы начали убираться. Есенин делал это быстрее, не сердясь на мою медлительность. Во время уборки я заметил:
— Мысль у меня мелькнула: давай напишем друг другу акростихи.
— Признаться, я только подумал: хорошо бы написать друг другу стихотворения. Четыре года прошло, как мы обменялись посланиями. Хочешь акростих — давай. Я их не писал, но попробую. Только в разных комнатах.
— Конечно в разных, — мне стало весело, — мы же не за школьными партами.
— И еще условие. Сойдемся, когда оба закончим, и не будем стараться обогнать друг друга.
— Принимаю.
Я сел за стол, а Есенин пошел к себе.
Написав в четырнадцатом году несколько акростихов друзьям и одному старому поэту, творчество которого любил, без особого труда записываю рождающиеся строки:
Сурова жизнь, но все ж она
Елейно иногда нежна.
Раз навсегда уйди от зла.
Гори, но не сгорай дотла.
Есть столько радостей на свете.
Юнее будь душой, чем дети.
Едва ли это не судьба —
Сегодня мы с тобою вместе,
Еще день, два, но с новой вестью
Нам станет тесною изба.
Игра страстей, любви и чести
Несет нам муки, может быть.
Умей же все переносить.
Мне понравилось написанное, но, не желая нарушать условия, я ждал, когда Сергей кончит писать и придет сам.
Подхожу к окну. Ясный солнечный день. Во дворе высятся сугробы. Снег блестит как-то особенно ласково. От радиатора веет успокаивающим теплом. Разве можно сравнить эту прекрасную комнату с моим трехпрудным ледником! И все же со щемящей грустью думаю, что, несмотря на любовь к Есенину и на чудесные часы, которые нам удавалось выкраивать из суматошного времяпрепровождения в писательской коммуне, я не могу смириться с этой беспорядочной, мешающей работе жизнью. Вероятно, Есенин чувствовал то же. С каким удовольствием я продолжал бы жить с ним в более спокойной квартире! Но полного счастья не бывает или бывает очень редко.