— Публичную! При всех полученную.
Уши Соснова побагровели. Он стал холоден и властен.
Вы не умеете, лейтенант, ценить дружбу. Что ж, пеняйте на себя! — Резко повернулся, чтобы уйти. Осанка у него величественная, фигура и спина — гренадера. Поставь их рядом с Войтовым, подумаешь, что командующий — Соснов, а адъютант — Войтов.
— Пойду к полковнику, передам ему наш разговор, — сказал я.
Соснов резко обернулся ко мне. Не гнев и властность выражало его лицо, а растерянность. Он шарил по мне глазами, не зная, что бы сказать такое, чтобы остановить меня. Он видел, угрозы тут бессильны, за это он презирал меня и еще больше боялся! Плечи его как-то обвисли, руки вдруг оказались лишними, сквозь величественную осанку проглядывал откровенный трус. Но он нашел в себе храбрости крикнуть:
— Вы что, клеветать вздумали? Я вас упеку, куда Макар телят не гонял. Посмейте только! — Но тотчас сбавил тон, оглянулся по сторонам: не слышал ли кто.— Я с вами откровенно, а вы... Нехорошо, Метелин. В общем, если я неправ, то скажите начистоту... Войтов здесь ни при чем. А потом, кроме всего прочего, имей совесть. Неужели ты способен подставить человеку ножку? Во всяком случае, я бы так не поступил. Это во-первых. А во-вторых... — Соснов замялся, кровь ударила ему в лицо.
— А во-вторых?..
— Если хочешь, я перед тобой извинюсь. Только...
— Только не ловите меня на крючок, я не рыба, — я повернулся и ушел к Войтову.
Войтов встретил улыбкой. Одет он всегда с иголочки, а сегодня начищен и выбрит особенно тщательно, в сапоги глядись, как в зеркало, блестят; жесты и взгляд— прямо-таки царственные. Войтову присвоили звание генерала, и он еще любуется самим собою; из опасения, что окружающие не оценят в полной мере его в новой роли, кое в чем пережимал. Новый костюм первые дни всегда кажется словно с чужого плеча, а обносится — из него не вытряхнешь человека.
— Ну, как я тебе нравлюсь? — спросил, не удержавшись, Войтов после непродолжительной беседы. — Или ты все еще числишь меня вчерашним днем?
— Никак нет, товарищ генерал.
— Между прочим, ты был тогда прав. Если нечем похвалиться сегодня, то хвалятся прошлым. Мы, ваши отцы, подрастеряв свой багаж и мысля подчас старыми категориями о будущем, нередко грешим этим. Но на своих отцов вы можете положиться: в дремучий лес они вас не заведут. Впрочем, ты не ответил, как я нравлюсь тебе в генеральском облачении? — Войтов прошелся по комнате и остановился от меня на расстоянии. Плотно сбитая фигура казалась высеченной. «Да, — подумал я, — отцы мои могут быть землекопами, каменщиками и государями, равных которым не знала история», — и сказал:
— Вы мне очень нравитесь, товарищ генерал, это честно.
— Ну спасибо, брат, ублажил старика. А то вот нынче надел первый раз генеральскую форму, хотел было вас, командиров, собрать и постеснялся: еще скажете— старый хрыч Войтов хвастает. А вообще-то, если честно говорить, тянет пройтись перед вами этаким козырным тузом.
Войтов рассмеялся.
Воспользовавшись хорошим настроением генерала, я опять вернулся к отцам и детям. Главным образом из-за Соснова. Умолчи тот о Каталине, я бы, пожалуй, получил задание и удалился.
— Разрешите задать вам нескромный вопрос, товарищ генерал?
— Генералам нескромных вопросов не задают.
— Разрешите все-таки.
— Так и быть. Давай.
— Если бы вас сейчас отстранили от военных дел и отправили в гражданку, как бы вы себя чувствовали?
— Я солдат партии и выполню любое ее решение.
— Я о другом. Предположим, заботливые друзья захотели вас оградить от опасностей фронта. Пусть, мол, Борис Петрович отсидится в стороне, в тылу, пока пронесется буря, пройдет метель кровавых битв.
— Какие ж это были бы друзья? Скорее, наоборот, Неужто ты думаешь — старый коммунист Войтов может стоять в стороне, когда государство рабочих и крестьян в беде?
— А почему же тогда Борис Петрович мыслит, что молодой... может?! Почему вы не верите до конца мне, Березину, Каталине, то есть своим детям? Разве не вашим молоком они вскормлены?
— Вот что, я не любитель ребусов! Ты о чем?
— О Каталине.
— Ну и сморозил, — облегченно вздохнул Войтов.— А я-то вообразил, что ты о чем-нибудь важном. Это что, Березин с тобою поделился? А что за беда стрясется, если девочка окажется под крылом у матери? Напротив, польза будет.
— Почему вы не хотите правильно меня понять?
Войтов вскинул брови, наморщил лоб:
— Вы чрезвычайно высокого мнения о молодом человеке, молодой человек.
— А Зоя Космодемьянская?!
— То особые обстоятельства. Но я, конечно, польщен, что о дочери моего друга вы так хорошо думаете, Березин берет еще выше. Но нам, мужчинам, не следует терять трезвости даже в мгновения, когда плавится сердце. — И, видимо, довольный тем, что выразился красиво, Войтов почти по-отечески подмигнул мне и прибавил: — Эх вы, «почему не верите детям»?! Пыл я ваш ценю и разумею молодость, но, к сожалению, судьбы Каталины изменить уже нельзя. Есть приказ. На днях отправим ее к матери. Когда-нибудь после войны заедем к ней на чашку чая, вот увидите, она еще скажет нам спасибо.
— Позвольте мне уйти? — спросил я.
Войтов понял, что меня не убедила его аргументация, почти с неприязнью поглядел в мою сторону, прошелся по комнате, но снизойти ко мне и высказать в лицо все, что думает сейчас, он не счел нужным.
— Повезете в штаб фронта пакет. В вашем распоряжении завтрашний день. Передайте взвод Березину.
— Слушаюсь.
— Идите.
Я вышел. У порога чуть ли не стукнулся лбом с Сосновым. Он терпеливо ждал, когда я выйду, намеренно столкнувшись со мною, во все глаза уставился на меня.
— Не волнуйтесь, я не кляузничал генералу.
— Честное слово, я думал, что ты хуже!
— На этот раз вы думали правильно.
Мне было не до адъютанта, и я оставил его. Неожиданно в моем распоряжении оказалось много времени — почти сутки. Куда себя девать? Возвращаться в палатку не хотелось. Там Березин. С ним, как и с Войтовым, я не находил общего языка. Они точно с одной вершины глядят, и круг обзора у них одинаков. Березин мне понятен — он близорук: на него обрушилась любовь. А Войтов? Логика его загнала меня в тупик, и бессмысленно тратить энергию, убеждать их в противном. Но, может быть, как говорится, вся рота идет не в ногу, один я — в ногу? Не вообразил ли я себе несуществующего в Каталине человека и готов облить черными чернилами любого, кто мыслит иначе?
Я вышел за околицу и направился к берегу реки. Вечерело. Усевшись на коряге под старой густолистой вербой, продолжал думать о Войтове и Березине. Вечерние тени густым шлейфом легли на воду. Глуше стал воздух, покойнее — земля. Деревня, оставшаяся за спиной, не окликала, как днем, беспокойным говором и шумом улицы.
Внезапно кто-то коснулся моего плеча.
— Я за вами давно слежу. У вас такой вид, будто лягушку проглотили.
Лицо Каталины светится, в глазах озорство и радость, стоит она передо мной — чистая и свежая, как утро. Волосы слегка растрепаны, пилотка в руке, выпуклый лоб гладок, как зеркало; трепетом дышит все ее лицо — брови, нос, губы, глаза, и сияет она неповторимой мальчишеской красотой; ее талия, руки, плечи — вся она легкая, живая, несказанно юная.
— Вы и вправду проглотили лягушку? — смеется она.
Мне тоже вдруг стало легко и весело.
— Погодите, сейчас и вас угощу, — крикнул я и всерьез бросился к зарослям ловить лягушку. Однажды наши разведчики, заприметив купающихся радисток, сунули под их одежду около десятка зеленых обитательниц тины. Радистки до темноты просидели в воде, а ночью, кто в чем был, пустились к дому. Разведчикам на следующий день учинили погром, а радистки при упоминании о лягушках белели.
У Каталины застыл ужас на лице, когда я бросился в заросли.
— Не надо, не надо! — завизжала она. — Ничего нет страшнее лягушек! Если хоть капельку любите меня, то пощадите.
Я внезапно повернулся к ней. Она слегка приподняла руки, собираясь бежать, да так и застыла с выражением озорного ужаса в глазах.
— Каталина, что вы за человек? — спросил я.
Брови ее удивленно дрогнули.
— Обыкновенный. А вообще, человек всегда такой, каким его хотят видеть. Я. бы, конечно, хотела...
— Что бы вы хотели?
— Быть лучше. Я уже вам говорила.
Возвратившись к своему месту, я намеревался сесть, но Каталина не дала мне сделать этого, взяла за руку, молча повела вдоль берега. Отливая тусклым серебром, чернела неподвижная речная гладь.
— Гигантская, должно быть, сила таится в этой воде, — Каталина указала на реку. — Вы заметили, что композиторы, когда хотят изобразить гнев и силу стихии, человека, людей, то почему-то обязательно пользуются языком грома. А это ведь неправда. Человек страшен не тогда, когда он кричит, размахивает руками. У силы и гнева свой язык, и он редко бывает громогласен.