— Прекрасно, господин академист, с приездом.
Он знал, что лицо его и голос приводят в дрожь молодых офицеров. Для разговора с ними он выработал совершенно особую манеру. В ней должна была соединяться военная наполеоновская краткость со старой японской манерой отеческих напутствий молодым самураям. Эта манера тысячу раз описана репортерами.
— Вы Аратоки, наблюдатель-летчик из Токио?
— Так точно, генерал-сударь.
Аратоки волновался, но в лице у него было обычное внимание, вежливая спрятанная улыбка, напряженная готовность.
— Вы знаете, в чем ваша обязанность? Начальник военных авиасил адмирал Сатоми приказал направить к нам молодых стажеров из авиашкол и молодых офицеров. Понятно? Вы увидите маленькую учебную войну. Это будет вам полезным опытом после школы. Надеюсь, выйдете из него достойным. Понятно?
— Совершенно так, генерал-сударь.
— Вечером вы направитесь в часть. Сегодня можете погулять в Фузане.
— Точно так, генерал-сударь.
— Вы посмотрите корейских женщин. Посетили ли вы здешний музей?
— Никак нет, генерал-сударь.
— Музей хороший. Женщины некрасивы.
— Я так слыхал, генерал-сударь.
— Итак, вам не нужно повторять, что будущие действия, по крайней мере на год, — тайна. Даже в военной среде. Даже если вы разговариваете с сотрудниками штаба. Правило Наполеона такое: «Поступок совершить, язык отрубить». Желаю успеха. Вечером направитесь в Кион-Сан. Война — школа солдата.
С кем война? Где? Какая война? — вот о чем не осмелился спросить Аратоки.
Да это его и не занимало.
Солдат! Учись свой труп носить,
Учись дышать в петле,
Учись свой кофе кипятить
На узком фитиле,
Учись не помнить черных глаз,
Учись не ждать небес, —
Тогда ты встретишь смертный час,
Как свой Бирнамский лес.
Взгляни! На пастбище войны
Ползут стада коров,
Телеги жирные полны
Раздетых мертвецов.
В воде лежит разбухший труп,
И тень ползет с лица
Под солнце, тяжкое как круп
Гнедого жеребца.
(Пат Виллоугби)
Синий почтовый поезд останавливался на станциях, где продавцы наперебой предлагали проезжим коробочки с соей и горячим рисом. Железнодорожные порядки здесь отличались от японских. Перед отходом поезда давались три звонка. Засвистев и загудев, поезд медленно отходил от станции.
В вагоне второго разряда, где ехал Аратоки, прибавилось мало новых пассажиров. Вагон был наполовину пуст. Ехали почти все до Сеула — коммивояжеры японских фирм, почтовые чиновники и небогатые торговцы.
У окна сидел ветхий старик с узкой и длинной бородой.
Справа от Аратоки сидел пассажир, одетый в европейский костюм с шелковыми отворотами, в клетчатые штаны — франт из породы, которую японцы называют «хай-кара» («хай-коллар» — по-английски «высокие воротнички»). У ног франта лежала добротная плетеная корзинка, которую он вежливо задвинул под лавку, чтобы не заставить капитана споткнуться.
На противоположном диване сидели корейские женщины — миловидные, в смешных коротких блузках, оставлявших открытой полоску голого тела между краем юбки и блузкой. Они везли с собой громоздкий семейный комод. Пришел кондуктор, потребовал особый билет на комод. Женщины плакали. Сошлись на четверти билета. Комод везли на новое место, куда вытребовал их хозяин семьи. Пузатые бока комода отливали красным лаком. Над крышкой два добродушных дракона сплели широкие лебединые крылья. Он состоял из бесчисленных ящичков, обитых медными бляхами.
«Если бы я не ехал по проездному свидетельству, — хмуро думал Аратоки, глядя на этих соседей, — если бы я взял за свой счет карту в вагон первого разряда из Фузана в Кион-Сан, сделал бы полезные знакомства. А теперь я еду со шкафом…»
Близко за окном неслись назад травы, кусты, камни — так видел Аратоки. Дальше — бурая полоса медленно отходящих назад полей. Ровный, движущийся вместе с поездом горизонт. Бедные деревни, приближение которых можно было узнать по движению пыльных смерчей, носившихся над ними, и по изменившемуся цвету древесной листвы, которая была здесь тусклее и унылее.
В поезде однообразие, связанность движений, отсутствие самостоятельности мешают мысли, в голове все появляется клочками, все спутано. Нельзя освободиться от бессмысленных и назойливых слов, влезающих в голову вместе с все время одинаковым стуком поезда.
«Какой-то вздор… должно быть, я устал… Что это — английские стихи?… Должно быть, я устал… Какой-то вздор… Поезд все идет вперед… какой-то вздор…»
Стихотворение, лезшее в память, читалось на японо-английском диалекте, вроде русско-французского в «Сенсациях мадам де Курдюкофф». Таким странным английским языком говорило старшее поколение японских интеллигентов, учившихся в американских университетах, проходя за несколько месяцев курс многовековой европейской культуры.
Небеса были пепел энд собэр,
Листья были криспен энд сир.
Это был одинокий октобэр
Ночью, в тот иммемориэл йир.
Я бродил возле озера Обэр,
Вдоль туманом курившейся Уир…
— Едете, должно быть, в Сеул на маневры? Что, летчик-офицер-сан? — почтительно повернулся к Аратоки франт, разрезая пополам водянистую грушу. — Не окажете ли благодеяния взять грушу…
— Благодарю, — нелюбезно сказал Аратоки, определив в соседе, несмотря на правильный язык его, корейца и не желая неблагонадежных знакомств. — Я еду не в Сеул.
— Должно быть, будете летать в Китай, извините?
— Нет.
— Трудное дело, должно быть, летать. В воздухе холодно, осмелюсь сказать.
— Нет.
— Вы извините, должно быть, из столицы? Здесь, в Корее, должно быть, грязно? Очень скучная страна. Мы, конечно, сами привыкли, но вам тяжело.
— Нет, мне не тяжело.
Аратоки явно обрывал беседу.
«Какой-то вздор… Поезд все идет вперед…»
…Я спросил: что написано, систер,
На двери этой лиджендэд тум?
И ответ: «Улалюм, Улалюм»,
Я услышал: «Твой лост Улалюм»…
Однако сосед, оказавшийся владельцем кожевенного завода в Сеуле, постоянно разъезжавшим по стране для скупки коровьих шкур, рассказывал много интересных вещей. В тех местах, куда едет господин летчик, очень беспокойно. Он проезжал недавно станцию Цхо-Хын, — там гнали человек сто этих воров, захваченных с семьями возле Кион-Сана. Можете себе представить, летчик-офицер-сан, такие нечеловеческие зверские рожи — это людоеды, летчик-офицер-сан. Их дети, когда глядят на верноподданных корейцев, то готовы выгрызть глаз. Сердце разрывается, летчик-офицер-сан.
— Могу вам рассказать, сударь, одну вещь, — сосед беспокойно оглядел купе.
Все было тихо. Старик дремал, с ногами забравшись на скамью. Женщина напротив тряпочкой очищала от пыли семейный комод. Другая женщина кормила сосцами двух близнецов, одного уложив на правую, другого — на левую руку. Все они, вероятно, не понимали по-японски.
— Я слыхал — не знаю, правда ли, — что наше правительство решило покончить с этим гнездом. Правду сказать, и я из корейцев, но меру эту безусловно одобряю. Есть много дурного элемента. Он засоряет душу нашего народа. Наш крестьянин — самый кроткий крестьянин в мире. Он прекрасно понимает, какими благами он теперь пользуется. Наш народ — покорный народ, грустный, красивый, он любит подчиняться. В этих бандитах, — будьте уверены, — течет китайская кровь.
— Я, любезный, ничего не слыхал ни о каких бандитах, — многозначительно сказал Аратоки таким голосом, что он именно обо всем слыхал.
— Мы сами страдаем от таких бандитов. Вы думаете, они щадят нас?
— Не знаю, не знаю, любезный.
Вагон стучал и дребезжал. Поезд переходил мосты, нырял в туннели. Проезжали высокие горы. Сквозь залегавшую полосами грязь виден был голый камень. Горы были тяжелые и давили дорогу. Отъезжали — горы становились выше, белый туман ложился в долину, западал в овраги…
Потом тополя, туман, высокие желтые тучи.
Дорога, пыль, элеватор, похожий на небоскреб, корейские хижины. Вот, наконец, Сеул. Стемнело. Молочно-желтые фонари заливают шевелящимися тенями дебаркадер. Кули, с веревочными рогульками на спине, визгливо вопят, осаждают ступеньки каждого вагона.
Все говорят сразу:
— Курума — рикша, госпожа. Прямо в отель. Прямо на рынок, я снесу вещи. Пожалуйте чемодан за два гроша.
— Рикша! Шкаф…
— Пожалуйте, маманими. Пожалуйте, барыня.
— Хван-аги — барышня Хван!
— Здравствуйте, дорогой! Где же ваша мама?