несгибаемый».
В сороковой день после смерти Павла Лукича Богатырев снова побывал на его могиле. Посидел на свежем холмике, опершись руками и подбородком на палку. Неслышно поддувал ветерок. Поле за кладбищем слегка волновалось. Солнце грело сквозь негустую листву, и от истомы и от запаха трав кружилась голова. Кругом смерть, разрушение, тлен. Его окружал мертвый городок с умершими людьми. Парфен Сидорович с трудом встал, шагнул; ноги словно бы притягивала к себе земля и не отпускала. У выхода с кладбища он встретил Важенкова.
— Ты к кому? — нахмурился Богатырев.
— К нему, — сказал Важенков, поправляя очки. — Я опять работаю здесь.
Парфен Сидорович подождал Важенкова. Возвращаясь на станцию, они поговорили по-дружески и спокойно.
Путь их лежал мимо участка, на котором испытывались мутанты. Полосами перемежались клевер, райграс, люцерна, тимофеевка. Одни полосы зеленели отавой густо и ровно, на других засохли послеукосные остатки и над ними начала кудрявиться мурава. Некоторые полосы так и остались голыми, без растительности — семена, высеянные на них, почти все погибли от сильной дозы облучения, кое-где торчали кустики, но засохли без завязей и они. Смерть тут была запрограммирована. Парфен Сидорович остановился, разглядывая одну такую полосу. «Да, смерть сильна. Она запрограммирована в нашей жизни. Но и жизнь неодолима. Пока есть земля, пока существуют тепло и свет, она будет продолжаться, даже радиация ее не убьет, — вон по дальнему краю на мертво притихшую полосу перебрались с соседнего участка зеленые бегунки». Он оглянулся на Важенкова, и тот, по глазам прочитав его мысли, согласно кивнул головой и водворил пальцами на место спрыгнувшие на нос очки.
Два поля за Лосиной балкой
1
На ночь Егор Остапкин съездил в Лебяжье домой — повидаться с женой, отдать в стирку белье, отведать домашнего варева. С полевого стана подбросил его на мотоцикле Венька Шальнов. А утром Егор встал затемно, надел пиджак, натянул сапоги; жена Гуля сунула ему узел в руки; до тракторного вагончика он целый час брел по жидкой, раскисшей весенней грязи.
Сначала шел на ощупь в предрассветной темноте; плыли тучи, в лицо плескался ветер; потом на востоке открылся клочок неба — посветлело, Егор увидел ближний увал, блеснула вдалеке полоска реки. Тучи уползали, а небо открывалось все шире. Увал стал ближе, под ним в тени еще дымила после дождя земля, а на самой кромке увала уже просвечивали редкие в степи березы, и небо сбоку зарумянилось, а река в ивняке засветилась видней и яснее — и от чистого неба, и от умытой земли.
Дощатый самодельный, на колесах от прицепа вагончик стоял под увалом в затишке; в двух шагах с подветренной стороны высилась громада трактора, под ним на траве расползалось большое темное маслянистое пятно; в ложбинке за трактором валялись бочки, стояла заправочная тележка. Ниже, в балочке у ручья, с хрустом щипал траву буланый мерин; услышав Егора, поднял длинную морду, насторожил уши, фыркнул и запрыгал спутанными ногами вниз по ручью.
Чем ближе подходил Егор к вагончику, тем сильней охватывало его беспокойство. Там словно все повымерло, вагончик казался нежилым, и даже свет в оконце, синий от неба и чуть подкрашенный розовым от начавшейся разгораться зари, был холодноватым, неживым.
Егор любил бывать один, на людях чувствовал себя неуютно, одному просторней думалось и легче работалось. Но он привык, что по утрам у вагончика всегда шумно, а сейчас никого тут не было — ни поварихи Устиньи, ни подвозчика Семена, которого в детстве как прозвали Тяпой-растяпой, так и продолжали звать теперь, ни трактористов Пашки и Веньки. И оттого, что никого не было, Егор встревожился не на шутку.
А утро набирало силу. Туман поднимался над полями, дали очищались, становились просторнее. Ниже вагончика по течению ручья отрывисто крякнул селезень, ему отозвалась утка, откликнулась по-домашнему протяжно и неторопливо; конь, остановившись, поглядел на Егора и, успокоенный, опять опустил голову к выметавшейся после дождя, растущей как на дрожжах траве. Егор сунул узелок в кабину трактора, шагнул к вагончику, стукнул кулаком по двери:
— Вставайте!
В вагончике нехотя загомозились. Вышла повариха Устинья, низенькая, грудастая, средних лет баба с широкими плечами и большим животом, обтянула на себе телогрейку руками, глянула маленькими глазками на Егора, зевнула:
— Это ты? Рано прибег. Спал бы дома с женушкой. Наши-то ироды слышь как дрыхнут.
— Но, но, полегче, теть Устинь!
В дверях вагончика показалась нечесаная голова. Егор узнал: Пашка Шальнов, родной брат Веньки — такие же, лопаточками, брови, длинный нос, плутоватые глаза со сна маслились и глядели весело и хитро; только ростом Пашка не вышел в брата, был покоренастей да посутулей, как ивняк-раскоряка, притулившийся у ручья.
— А чего полегче-то? — оглянулась Устинья. — Вчера перепились как сапожники.
И Устинья громко стала рассказывать, как вернулся вчера к ночи Венька Шальнов, привез три бутылки самогона; пили его тут же, прямо из кружки, пытались напоить и ее, бренчали на гитаре, орали срамные песни.
— Тьфу! — Устинья плюнула и принялась разводить огонь под котлом.
— Мы культурно отдыхали, — подал из вагончика голос Венька.
— Отдыхали! Устроили кабак!
Устинья дула на огонек под котлом, отсыревшие прутья тлели, не разгораясь; дым шибал ей в глаза, она закашлялась. Венька выскочил в одной нижней рубахе, присел к котлу с другой стороны.
— Давай я. Теть Устинь, тащи припасы.
Подложил под прутья газету, чиркнул зажигалкой, оглянувшись, кивнул Пашке на ведро:
— Будь другом, сгоняй за водой. Освежимся, умоемся. Брр. — Венька охрип, лицо, как у индюка, синюшное; он оглянулся на Егора: — А мы ниче. Правда, Паш, ниче? — И подмигнул суженными воспаленными глазами.
— Глядите, ребята… — Егор покачал головой.
— А че нам глядеть?
— И Семен был с вами?
— Тяпа-то? А то с кем же!
Пашка принес ведро воды, поставил у порога:
— Вень, сходи-ка, толкни Тяпу.
Прыжком Венька влетел в вагончик, откинул одеяло, что-то уронил и выглянул растерянный.
— Нету его.
— Вот так фрукт. Куда он делся? Теть Устинь, не видела?
Устинья ничего не ответила. А из-за тележки возле колеса поднялась лохматая голова, повернулась, поглядела оплывшими глазами на небо, потом на Веньку, увидела Егора; Тяпа потряс головой:
— Ух ты, японский бог, и продрог я!
— Ты бы еще в лыве вон устроился! — шумнула Устинья.
Тяпа встал, смел с себя сенинки, провел рукой по отсыревшему боку — сенная подстилка хотя и была сухой, но тонковатой, — вздрогнул всем телом так, что его передернуло, сказал, оглядывая то место, на котором только что лежал:
— Н-ну и угораздило… — Подошел к Пашке и Веньке: — Это вы меня