на станции. Пока не время было думать об этом и принимать какие-то решенья. Это нужно сделать после долгого и тщательного анализа, со спокойным сердцем и трезвой головой.
Он вспомнил Николая Ивановича, его удивление и потом — испуг. «Пусть переживают неврастеники, дети нашего века. Их способна вывести из себя любая мелочь. Пусть переживают они крушение своих маленьких планов, пусть копаются в своих мелких страданиях. Люди великой цели могут и должны смотреть на них свысока. Когда идешь к великой цели, ни к чему суетиться и думать о мелочах». И все-таки от одного суетного и мелкого вопроса — о Богатыреве — Игнатий Порфирьевич не удержался: как тот смог проникнуть в его замыслы? Это мог сделать только равный ему человек. Но в том-то и суть, что Сыромятников не мог признать Богатырева себе равным и мучился неразрешимостью вопроса.
4
Лубенцов ушел директором в совхоз. Едва обустроившись, он приехал за Верой Александровной. Она без единого слова собрала пожитки и уехала, жалея одного лишь Павла Лукича.
Где-то в стороне на пустоши обживал давно заброшенные земли директор луговодческой станции Богатырев. По пути он заезжал в Вязниковку и заглядывал к Аверьянову.
Павел Лукич уже не вставал.
Однажды ночью ему стало совсем плохо. В груди у него будто что застряло. В приоткрытую прорезь рта по-мышиному пробилось дыхание. Павел Лукич свел холодеющие губы, выгнулся спиной, как рыбина на льду. Но умереть сразу ему не дали. Сидевшая возле него медсестра перехватила ему руку выше локтя резиновой трубкой и привычным движением ввела иголку в вену.
Он увидел поле пшеницы. Она выметала колос, но была еще устойчиво зелена. Вдоль бровки поля шли двое. Молодого человека он теперь ни за что не узнал бы. А ее ясно помнил — она была ниже его ростом, стройная, хорошо сложенная. Ослепительно светило солнце. Теплый воздух наплывал волнами. Он шел с молодой женой и слышал пресный дух пшеницы и земли… Павел Лукич открыл глаза. Внутри, в не отмершей еще сердцевине, пошли какие-то токи и дохнуло теплом, как бывает — поздней осенью дохнет оно на взявшиеся корочкой ледовые забереги. Он знал, что умирает, но и это лишь на мгновение высветленное сознание оставило его.
Он опять на пшеничном поле. Оно зовет его. Молодая жена ждет. Ее голос долетел до него из дальнего далека, юный и призывный. Павел Лукич оторвал от подушки чугунно-тяжелую голову; сердце в его груди неловко повернулось и остановилось. Ни вскрика Лукерьи, ни быстрых шагов медсестры, ни сделанного ею повторного укола в руку Павел Лукич уже не слышал.
В день похорон к утру выпала белая крупная роса. Взошло солнце, и все кругом заблестело, заиграло, загорелось; лишь за домами и на теневой стороне крыш по-прежнему было бело от росы. Солнце в безветрии, в дымах из труб, в синьке, оттенившей горизонт, поднималось бледно-золотистое, холодное. Осенний день обещал быть тихим и нежарким.
Возле главного корпуса столпотворение. Никогда не подумаешь, что на станции столько народу. Когда сотрудники работают в поле или сидят по кабинетам, кажется, что их мало. Подваливали толпы из Давыдкова и других деревень. Подъехали на машинах и автобусе работники зонального института.
В зале тесно от народа. Под ногами лапник. Посередине постамент в красном, и на нем в гробу, одетый и причесанный, в темном костюме и черных ботинках, Павел Лукич среди белого рюша на белой подушечке. Внизу у постамента венки, много венков. Возле гроба склонился Парфен Сидорович, поддерживаемый под руки Талькой и Виктором.
Шли и шли люди…
В суматохе этой и печали незаметен Николай Иванович. С ним под руку — в строгом темном костюме Вера Александровна. Лилась тихая музыка. Люди, как тени, двигались мимо. Аверьянов лежал спокойный и смирный. Во впалых щеках, под губами и в глубоких подглазницах — тени; чудилось в них что-то таинственное, загадочное, что и не будет разгадано никогда. Попрощаются с ним люди, проводят его на кладбище, по горсти земли в могилу бросят; станут и потом к нему наведываться, но ничего этого ему уже не нужно; это им, живым, надо, чтобы они помнили о нем. У Николая Ивановича на выбритом горле прыгнул вверх кадык, и все слилось перед глазами в одну безликую массу. Вместо гроба увидел он туманное пятно. Сморгнул слезы и опять различил венки, белый рюш, выпитое бледностью и уже тронутое синевой лицо Павла Лукича.
События в зале шли своим чередом. Михаил Ионович, Ипатьев и еще четверо подняли гроб и — по трое с каждой стороны — понесли. Медленно, в окружении людей, спустились с крыльца и поставили его на траурно убранную машину. Земля купалась в солнечных лучах. Блестели окна домов, и в мощных потоках света черная толпа, обжавшая машину со всех сторон, казалась сгустком черного цвета на этой сиявшей по-летнему земле. До кладбища машина шла на малой скорости. Толпа, густо усеяв дорогу, двигалась за ней. По пути она росла, разбухала.
Место Павлу Лукичу выбрали возле берез. На отвесных стенах могилы, как на изломе, — слой чернозема, дальше супесь и глина, ничего не рожающая земля. Гроб до могилы несли на руках. Тихо, с бережью поставили его у края. Начался короткий митинг. Николай Иванович не слышал, что говорили Михаил Ионович и Ипатьев, давясь, глотал слезы; выбрался из цепи людей, плотно, один к одному, окруживших могилу, и смотрел, моргая, на кроны берез со свисающими с ветвей сережками. Митинг кончился. Кто-то скомандовал:
— Закрывай! — И еще: — Молоток давайте!
Когда ударили первый раз по гвоздю, Парфена Сидоровича словно стукнули чем-то тупым по груди. Гроб подняли, опустили в зевло могилы. Мягко, без звука приняла тело Павла Лукича земля. Парфен Сидорович не помнил, как достоял до конца, как люди в молчании расходились по домам. Он остался на кладбище с Лукерьей, Виктором, Талькой и Верой Александровной. В тишине услышал, как шумели березы. Вспомнились сказанные кем-то слова о деревьях. Люди с наступленьем зимы одеваются потеплее. А деревья сбрасывают с себя последний, изреженный осенью покров. И они правы: наступят холода, повалит снег, засвистят метели, и к чему им тогда красивое, но бесполезное лопотание листвы? Все вынесут обнаженные и закаленные деревья. И человеку в пору испытаний не наряжаться бы, не кутаться в теплые и приятные одежки — не кривить душой, не прятаться за красивыми словами, пригодными для самооправданья, но совершенно неуместными в борьбе. Парфен Сидорович подумал о Павле Лукиче: «Вот и он — как дерево: жил прямо и умер —