В машине приехали девчата, человек двадцать, шустрые, в цветных ярких платочках и куртках. С ними была уже бригадир полеводов Ирина Осенева. Я успокоился — есть кому показать девчатам, как снопы вязать, как в суслоны их ставить. И все же через час-полтора и я отправился на льнище, и, подъезжая еще, заметил на одном краю поля девчат, рассыпавшихся по рядкам, а на другом, ближе к деревне, — бабок. Их было только пять, и у меня сердце защемило, когда я, оглядев поле и обочины его, не нашел шестой.
Я свел мотоцикл с дороги и зашагал вдоль льнища к старушкам. Они, как и в прошлый год, стояли кучкой и наблюдали за работой. Мне показалось, с тех пор, как я видел их последний раз, стали они и ростом ниже, и ликом светлей. И они меня признали, поздоровались, и та, что была у них как бы за старшую, Анастасия, спросила строго, почему на этот раз мы с бубенцом повалили лен.
— Неровнота, бабушка, пришлось.
— Неровнота, — повторила она укорно и усмехнулась запавшим ртом. — Да всегда она была, неровнота-то. Мы оттого и выбирали лен по длине, чтобы стебелек к стебельку.
— Да уж, — живо подхватила круглолицая, с голубенькими прозрачными глазами. — Ночью бывало, да с фонарем. Вот уж заботушка-то…
Я мягко возразил:
— Теперь площади вдесятеро больше, чем тогда. Если теперь его так холить и выбирать — мы год с льнища не сойдем…
— Круглый год и не сходили, — перебила меня третья. — А то как же? Одни он руки знал, потому и шел вторым номером. Теперь номер-то посъехал…
— Что и говорить, — закивала Анастасия, — не живые руки — машина. Не обласкает его, как мы, не приголубит. Без сердца она, машина-то, а ленок — он тот же ребенок.
Одна из старушек звонко, надтреснуто хихикнула, прикрывая смешок ладошкой:
— А по домам-то ходили то за золой, то еще за чем, по чердакам-то да курятникам лазали… Над нами сначала, покатывались все, чай, помнишь, Насть. Иные и со двора гнали.
Анастасия серьезно поддакнула:
— Думали, баловство это наше, причуда… Оно и понятно: чужую-то задумку угадать не просто.
— А Боблов Федя угадал. Сам стал за курами подбирать да продавать удобрение. А от нас-то запирался. Как завидит кого из нас с ведром, так засов и накинет.
— Ну, Федя дока был… по копеечной части. Только где она померещится, копейка-то, он уж и схватил.
Я заметил, бабки нынче словоохотливей, веселей, это меня порадовало. Когда старый человек весел, это хорошо, значит, на душе у него легко и хвори его не точат.
— Ну, что делать будем? — спросила Анастасия, возвращая разговор к чему-то такому, что надо решить сообща.
Подружки переглянулись. В глазах их брезжило виноватое смущение.
— Домны все нет, — сказала одна, — Уж жива ли?
— Жива, жива, — облегченно воскликнула другая, показывая на тропу. — Вот она, Домна. Я ж говорила — будет. Хоть приползет, а будет.
— Ну, жива, значит, — добродушно пробормотала Анастасия, с обычной своей, вроде бы холодной усмешкой глядя на полусогнутую старуху, что семенила к ним, издали еще кивая маленьким ссохшимся лицом, будто поздний подсолнух. Одна рука ее была заложена за спину, в другой она несла батожок и тыкала им впереди себя в землю.
Домна подошла, остановилась, словно бы подпирая себя заведенной за спину рукой, болезненно и в то же время растроганно морща губы в улыбке.
— Здравствуйте, девоньки… О-ох, еле добрела…
— Лежала бы уж тогда. Чай, не неволили.
Домна отдышалась, прежде чем ответить.
— Да ведь знаю, вы тут. Мне вечор сказали… Хоть свидеться, — она посмотрела, щурясь, на тот край поля, где цветным горошком рассыпались по нему фабричные девчонки. — Ктой-то там?
— С города.
— Так-так. Помогают, значит. Вот и я встала. Спина совсем отнимается. Вот, согнулась и не разогнусь.
— Рано ты ослабла, — сказала круглолиценькая, с голубыми глазами.
— Да ведь восьмой десяток. В твои-то годы я что — с конька на полосу скакала… Ты вот терпкая еще, терпкая…
Они долго так говорили, радуясь тому, что опять вместе, придирчиво-ласково оглядывая друг друга, бодрясь и сдерживая растроганность свою. А девушки подходили все ближе к середине поля, и ветер доносил до нас их звонкие молодые голоса. Анастасия, разговаривая, вроде бы машинально, на минуту всего, шагнула на ближний к ней рядок: «Посмотреть, что ли, какой он нонче?», наклонилась низко, опустила плоские ладони к самой земле и, заведя их под пласт соломки, подняла ее, ловко перевернула: «А неровно вылежался, вон, бурый снизу-то…»
— На полосе как же ему вылежаться? Это не на клеверах, — сказала Ольга и словно бы для того, чтобы самой лен потрогать и убедиться в словах Анастасии, присела, кряхтя тихонько от натуги, подгибая ноги, тоже подняла пласт соломки, выдернула одну и перехватила весь пласт поперек льняным пояском. — Ничего, повыстоится….
Казалось, остальные бабки только и ждали, чтобы кто-то начал. Я глазом не успел моргнуть, как и они оказались на рядках, одна Домна осталась возле меня и завистливо смотрела на подружек. А те работали, умело, привычно, старчески неторопливо. Домна едва не плакала и, решившись, вступила на рыхлую, пылящую под ветром пашню.
— Ты уж не суйся, — отмахнулась от нее Анастасия. — Постой возле нас, вот и хватит с тебя, старой.
— Да ведь хочется, — протяжно-жалобно сказала Домна, послушно отступая. — Ох, годы мои тяжкие…
— У меня внука говорит: «Хочется-перехочется», — вставила, полувыпрямляясь, одна из бабок. — Вот и тебе перехочется.
— И мы недолго наработаем, — трудно, задышливо заговорила Ольга, ставя снопики бубенцом кверху и прислоняя их один к другому. — Это уж так, только душу потешить… Душу потешим да и пойдем.
Я, спохватившись, посмотрел на часы. Время успело далеко забежать вперед. Как ни хотелось мне, побыть подольше возле чудных этих старух, как ни хорошо мне было с ними, а надо было уходить. Я кивнул Домне, остальным-то уж не до меня было, и с чувством мягкого доброго тепла на сердце вернулся к своему мотоциклу.
Теперь, я знал, что заставляет этих старых, трижды отработавших свое женщин всякую осень собираться на льнище, знал, что притягивало их сюда из Макарьева и Дягелихи, из Починок и Гремячева, и знание это было для меня дороже ковша родниковой воды в пустыне.
С проселка я оглянулся на льнище. Бабки к этому времени успели смешаться с городскими, я еле отыскал их среди девчат. Пожили бы они подольше, чтобы полней, глубже передалась нам их святая верность делу своему…
Обыкновенно он выходит из дома рано утром, когда мужчины еще фыркают и кряхтят блаженно над умывальниками, женщины — нечесаные, в халатах, накинутых поверх ночных рубашек, плетутся на кухню готовить завтрак, а на центральной улице появляется единственный в городке маршрутный автобус и, тяжко охая на выбоинах и ухабах, подбегает к первой, еще безлюдной остановке у клуба.
— Езжай дальше, — машет водителю контролерша и прикрывает сладкий зевок ладонью.
К этому времени Вася уже собран и одет.
— До свиданья, до вечера, — печально говорит он из прихожей, обращаясь к двери в комнату или в кухню, туда, где по-утреннему вяло пререкаются его родители. Ответа он не ждет и тянет на себя дверную ручку, которая приходится теперь чуть выше его головы. Он тянет ее на себя, выходит и тихо, неплотно прикрывает дверь. Четыре детских шага по лестнице, шмыганье носом на крыльце, и серьезная маленькая фигурка в куцей коричневой шубейке и подшитых валенках, оставляющих круглые следы на снегу, следы медвежонка, выходит в проулок.
Ему четыре полных года и семь месяцев пятого. Он ходит в среднюю группу детского сада. Сад не близко, и большинство сверстников Васи являются туда в сопровождении взрослых, иных привозят в плетеных санках, укутанными в одеяльца. Вася лет с трех, если не раньше, бегает в сад и из сада один, он назубок знает всю дорогу. На этой дороге два перекрестка, один неподалеку от автобазы, на нем утром всегда много машин, которые рычат и оглушительно чихают на морозе, три дома с собаками, что долгом своим почитают встречать у ворот и облаивать всякого прохожего, Васю особенно, домовая кухня, возле нее всегда пахнет сдобой, и школа, куда и Вася будет ходить, вот только подрастет.
Он резво перебирает ногами, приглядываясь издали к дому, где живет первая собака — коротконогая, бело-черная, с визгливым голосом. Голову Вася принагнул и дышит в шарфик, что вечно скручен у него веревкой, а возле лица выбивается наружу. Шарф с внутренней стороны, возле рта, мокнет, а с внешней обрастает инеем.
Вася благополучно минует опасную приотворенную калитку. Коротышки нет, видно, гуляет где-то. И пускай себе гуляет. Больше бы гуляла… Ух, и мороз нынче! Пузатенькая лошадь, запряженная в розвальни, стоит возле телеателье. Круглые шерстистые бока ее в жестком куржаке, на морде шипами — сосульки, длинные ресницы белы и толсты, и только глаза, дымно-фиолетовые, теплы и влажны. И как это она стоит и не зябнет? Тут бежишь во весь дух, и то не тепло…